Осторожно, треножник!
Шрифт:
По ходу дела я часто недоумевал относительно мотивов их поведения, но задним числом перестал. Ну например, если Второй не читал раннего варианта виньеток, почему он так стремился заключить Договор? Загадка? Да нет, что-то он о них слышал, а главное, хотел монополизировать мемуарный рынок. Почему же он не давал развода? А просто перестал замечать меня – как отпавший вариант. Но зачем ему верстка – что он, боялся, что я как-то использую ее при издании? И тут ничего сложного. Верстка с отпечатками его интеллектуальных и физических пальцев – слишком ценный компромат, чтобы оставлять ее в чужих руках. Печатать это меня отговаривали, предупреждая, что я окончательно погублю свою репутацию и издаваться мне будет негде. Действительно, клеймо «Трудного Автора» – одно из орудий институциональной власти
Автора объявляют трудным просто за то, что он отстаивает свои интересы. В этом смысле трудным является всякий, выдавивший из себя хоть каплю раба. Автор же, как существо творческое, ранимое, нуждающееся в гонорарах и аплодисментах, тем более не может не быть трудным. Других Авторов, перефразируя товарища Сталина, у нас для вас нет, и в работе с нами, собственно, и заключается профессия Издателя. Хотя, конечно, какой в России профессионализм?! Что же касается распугивания этой публики, то, начиная с какого-то возраста, принято довольствоваться одним-двумя подходящими партнерами.
Ж/Z-97
[179]
Эта статья была вдохновлена предложением составителя сборника Неклюдов 1998 включить расширенный вариант более раннего текста Жолковский 1995б . Сначала я попытался просто снабдить старый текст новыми комментариями (давая их в единой нумерации с прежними примечаниями, но с пометой 19 9 7 ), однако один из комментариев разросся настолько, что его оказалось удобнее выделить в особый раздел – раздел II. В настоящем сборнике я переиздаю ее с сокращениями, но добавляю некоторые примечания с пометой 2009 .
I. Ж/Z: Заметки бывшего пред-пост-структуралиста
Coelum non animam mutant qui trans mare currunt.
Tempora mutantur et nos mutamur in illis.
[180]
Когда в 70-е годы на повестку дня встала эмиграция, В. Ю. Розенцвейг был одним из немногих, указавших на сложность связанных с ней культурных проблем. Он мог говорить об этом мягко, но очень серьезно, – опираясь как на свои исследования в области языковых контактов и интерференции, так и на собственный богатый и трудный межкультурный опыт. [181] Неудивительно, что многие из его опасений подтвердились, хотя мы не сразу отдали себе в этом отчет. Уехав в 1979 году, я с тех пор часто задумывался о проблемах культурной адаптации; свои соображения я изложил на однодневном симпозиуме о советской семиотике (Беркли, март 1989 г.) – в значительной мере под впечатлением идей Б. М. Гаспарова, рассмотревшего тартуский феномен как своеобразную зародышевую форму эмиграции (Б. Гаспаров 1994) . [182]
Ниже следует переработанный вариант моего вклада в эту совместную (с В. В. Ивановым, Д. М. Сегалом, Ю. К. Щегловым и Б. М. Гаспаровым) попытку ретроспективного прочтения московско-тартуской семиотики 60—70-х годов. [183] В отличие от Гаспарова, я сосредоточиваюсь на, так сказать, продолжении того же «текста» – на эмиграции и сопутствующих ей проблемах. При этом наблюдения общего характера я позволяю себе перемежать личными, не столько из нарциссизма, сколько с тем, чтобы придать своим заметкам по возможности романное, а не эпическое звучание. Именно такой хронотоп, с его упором на личное начало и открытость рассматриваемых процессов, я имел в виду задать заголовком и эпиграфами. [184]
Во время моего первого – после десятилетнего перерыва на «безвозвратную» эмиграцию – выступления в Москве (в июне 1988 г., в Институте славяноведения) меня спросили, чем объясняются перемены в моем научном стиле: от былого железного генеративизма к теперешнему, скажем так, эклектическому подходу. Я скромно указал на отрезвляющее действие эмиграции и широкие возможности самообучения, открывающиеся перед новоиспеченным жителем дальнего Запада. Но с тех пор меня не оставляло желание более полно осмыслить суть проделанной эволюции.
Эта
1. Динамика Sturm-und-Drang\'а 60-х годов
Попробуем, воздержавшись от повторения очевидностей, сосредоточиться на дискурсивном аспекте тех славных времен. Хотя говорится, что не стоит спорить о словах, основные конфликты были в значительной мере связаны именно со Словом и присущими ему властными стратегиями. Так, знаменитая в свое время статья Лотмана (Лотман 1967) о превращении литературоведения в «науку» [186] кончалась призывом к усложнению литературоведческого дискурса по естественнонаучному образцу. А мы с Ю. К. Щегловым (далее сокр. Ж. и Щ.), возражая приверженцам эссеистской традиции, предлагали им потягаться с пастернаковским словесным портретом музыки в его эссе о Шопене; прошедших первый, прозаический тур, во втором ждала бы знаменитая «Баллада» («Дрожат гаражи автобазы…»; см. Жолковский и Щеглов 1967а: 80).
Структуралистский переворот носил четко выраженный территориальный характер, претендуя на то, чтобы заменить импрессионистическое словоблудие научно-технической схематизацией. Под пером таких экстремистов, как Ж. и Щ., предлагаемый идеальный метаязык достиг действительно высокого уровня сложности, уподобившись, по остроумному замечанию В. А. Успенского, схемам устройства сливного бачка – непременным украшениям поездных туалетов. Но говоря всерьез, установка на научность, формулы, полные списки, уровни описания, словари и т. д. принесла вполне основательные, хотя и не всегда удобочитаемые, плоды, например, стиховедческие исследования М. Л. Гаспарова, паремиологический индекс Г. Л. Пермякова (Пермяков 1979) и ряд других результатов.
В полном соответствии с законами территориального поведения (и в согласии с теорией литературной эволюции, выдвинутой русскими формалистами), попытка обновления литературоведческого дискурса была предпринята извне академической традиции. [187] Научный метаязык был действительно чужд литературоведению, и поход за его внедрение возглавили представители иных дисциплин – лингвисты, логики, математики, физики; их пятой колонной в литературоведении и были литературоведы-структуралисты. Обороняющаяся сторона уповала на освященную временем онтологическую обособленность своей гуманитарной области, [188] не без оснований надеясь, что в один прекрасный день она либо стряхнет с себя, либо поглотит дерзких пришельцев. В свою очередь, перед «завоевателями» (варягами-западниками) успех их кампании поставил бы типичные для подобных ситуаций проблемы двуязычия: для управления покоренными территориями желательно владение их языком. Особенно остро эта проблема (а значит, и вопрос о самообразовании) встала перед автором этих строк, пришедшим в литературоведение из лингвистики; в дальнейшем она еще больше обострилась в эмиграции, со всей резкостью подчеркнувшей болезненность отчуждения, переходных процессов и приспособления к новой среде.
Противостояние между семиотическим движением и литературоведческим истеблишментом не ограничивалось рамками теории. При всей своей научно-футурологической риторике, это движение было плотью от плоти крестового похода за прошлым, предпринятого советской интеллигенцией в 60-е годы. [189] Культурная позиция, стоявшая за деятельностью московско-тартуской школы, представляла собой целый комплекс установок, в который, наряду с собственно теоретическими исследованиями, входили также: реабилитация запретных литературоведческих школ (формалистской и др.) и запретных авторов (Цветаевой, Мандельштама и др.); и, наконец, непосредственное изучение русской литературы, официальной и неофициальной, которое было задержано сталинизмом и могло быть теперь продолжено с применением как вновь обретенных старых, так и разрабатываемых новых теоретических средств.