От колеса до робота
Шрифт:
— Ранен?
Он медленно с удивлением покачал головой.
— Не должно бы… Погоди, сейчас…
Но тело его все больше кренилось, и я подхватил его в воде. Было уже светло, и я впервые близко увидел его теперь остекленевшие серые глаза, доброе круглое лицо…
И, взвалив его на спину, я медленно, с трудом двинулся к своим.
В меня стреляли. Но мне было уже все равно…
Через два дня мы снова отошли.
Что-то было в этой симфонии, что привело мне на память ночь, когда я учился мужеству. Я не сказал
* * *
От леса дул холодный сырой ветер. Пальцы одеревенели, не слушались. Я никак не мог ухватить круглый и белый, как череп, булыжник. Камень выскользнул и с грохотом покатился по насыпи. Я пригнулся. Но не последовало ни окрика, ни лязга затвора. Из-под локтя поглядел назад. Нет, он не заметил, отвернулся от ветра, закуривает.
Мы, сотня русских, строящих эту дорогу, обречены. Когда кто-нибудь окончательно теряет силы и не может работать, его сводят с насыпи, переводят через снежное поле и там, на опушке, убивают. Почти каждый день кого-нибудь. Иногда после выстрела долгий крик, тогда торопливая очередь. Но чаще один короткий сухой удар, и потом гулкое эхо над лесом. И тишина. Не разгибая спины, не оглядываясь, мы продолжаем носить и укладывать камни. Но я считаю каждый выстрел там, на опушке.
Что ни день, становишься слабее. Чувство голода исчезло. Завтра уже не хватит сил поднять камень. Ни дня дольше!
С того мгновения, как я пришел в сознание после контузии и увидел себя за колючей проволокой, я непрестанно думал о Лобанове. Я знаю, как поступил бы он.
Сейчас все решится. Если не промахнусь. Этот носатый, с пустыми глазами — мой. Деревянными шагами, как автомат, марширует он взад и вперед. Вот он возвращается. Осталось двадцать шагов. Я окажусь как раз возле того острого камня. В тот же миг полетят камни и в тех двух… А если не полетят? Если не осмелятся ребята? Всего несколько шагов осталось ему пройти. Беру камень. Только бы хватило сил.
— Бей их, товарищи!
Бесконечная, жуткая тишина, пока фашист стоит, покачиваясь, потом медленно валится на землю. И тогда наконец каменный грохот, как обвал. А оттуда, от поворота дороги, треск автоматов, топот сапог и лающая перекличка:
— Ауф! Ауф! Ауф!..
Вторые сутки мы идем через лес. Нас трое. Гришу, раненного в грудь, несем на шинели. Он хрипит и стонет. На ремне у меня фашистский автомат. И двадцать три патрона в обойме. Идем на восток. К своим. А вокруг лес. И снег. Безмолвие.
Когда спотыкаемся от страшной усталости, кладем Гришу на землю и разводим костер. Тихо вьется дымок. Пепельная белка проносится по веткам. Гриша следит за ней, и взгляд его проясняется.
—
Виктор вынимает из-за пазухи сухарик, всовывает ему в руку:
— Обедай.
Гриша самый старый из нас, ему под тридцать. И у него уже есть дочь.
— Ребята, если я умру, не оставьте дочку. Помогите ей вырасти…
Я не могу этого слышать.
— Брось, Гришка. Скоро выйдем к своим, подлечишься…
Но Виктор, наверное, умнее меня. Или старше.
— Не мешай ему, Алексей.
— Понимаете, ребята… Мать у нее хорошая, жена моя. Очень хорошая. Но ведь она через год, через два выйдет замуж. Пойдет своя жизнь. Она красивая, жена… Дочку не оставьте.
— Будь спокоен, друг, — говорит Виктор.
— Расскажите ей обо мне. Она большая — восемь лет — все поймет, запомнит. И про белочку эту… расскажите… Она городская, не видала таких…
Тут он начинает путать, бормотать, совсем ничего нельзя разобрать. Видно, жар. Мы поднимаем его, идем дальше.
На четвертые сутки пришли в полусожженное, разграбленное село. Из уцелевшей крайней избы быстро вышла маленькая сморщенная старуха в колом стоящем кожухе и здоровенных дырявых валенках и сразу стала кричать:
— Явилися! Выставились! Вы бы еще на дорогу вылезли!
Виктор замахал на нее руками:
— Стой, стой, мать, погоди. Ты кто?
— Кто, кто… Тетей Дашей зовут.
— Товарищ у нас раненый, тетя Даша…
— Ага, а я слепая, не вижу! Нет того, чтобы в лесочке темени дождаться. Фронт же вон рядом! Немец тут скрозь ходит. Куда я с ним днем-то денуся?! Э-эх! Несите в избу, чего смотрите!
Мы внесли его, положили на широкую лавку. Не открывая глаз, он что-то невнятно бормотал. Пальцы его рук слабо шевелились. Старуха всмотрелась, поднесла к губам кружку с водой. Так же, не открывая глаз, Гриша стал пить жадно, с клекотом, содрогаясь при каждом глотке.
Потом она оглянулась на нас:
— Чего стали? Ложитесь в углу. Стемнеет, вон по тому просеку пойдете. Он длинный, не сворачивайте. Как овраг минуете, так тишком, по-за деревьями идите. Немец там близко. К утру на болото выйдете. Переднюете в лесу. А ночью прямо через то болото. Оно не топкое, пройдете. И как раз наши будут.
Я с удивлением смотрел на эту маленькую суетливую старушку.
— Ты откуда все это знаешь, мать?
Она насмешливо сощурилась:
— Первого такого героя провожаю!
— А как же Гриша?
— Ночью бабы придут, в лес отнесем. У нас там погреба накопаны. Да ложитесь вы спать, не суйтесь под ноги!..
Виктор тормошил меня. Луна светила в окно и освещала сгорбленную фигуру старушки. Она сидела возле Гриши, слегка раскачиваясь:
— Спи, сынок, спи, соколик. Набирайся силы. Глянь, скоро снег сойдет, солнышко обогреет. Соку березного напьешься. Встанешь на ноженьки. Пойдешь весело по зеленой травушке. Спи, сынок, спи…
Мы наклонились над Гришей. Он поднял веки. Долгим, серьезным взглядом посмотрел на нас. Виктор до боли сжал мне плечо и твердо сказал: