От мира сего
Шрифт:
— Он тогда ушел к продавщице, Алькой ее звали, люди сказывали, красивая вроде.
— Ты тоже красивая, — сказал он.
Даже при тусклом свете самодельной свечки стал виден густой румянец, хлынувший ей в щеки.
— Будет смеяться-то.
— Нет, правда красивая, я не смеюсь.
— Какая ни есть, а все брошенка.
Он нашел ее руку, сжал широкие, сильные пальцы.
— Не надо так говорить.
— Ладно, — послушно отозвалась она, — не буду.
— Значит, он ушел, а ты здесь осталась? В его доме?
— Его родные уговорили: не бросай нас, как мы без тебя.
— А ту, другую, они не хотели
Она медленно покачала головой:
— Они ее так и не видели. Ни разу к ним в дом не явилась.
— А ты, выходит, осталась?
— А я осталась. Сперва отца, после мать похоронила.
— Муж приезжал на похороны отца?
— Приезжал, как же не приехать, отец ведь…
— А с тобой как, говорил?
Дуся помедлила, прежде чем ответить.
— О чем говорить, когда все как есть переговорено?
— А все-таки?
— Сказал, спасибо тебе, стариков не бросаешь…
— А ты бы ему сказала: «Не всем же родных бросать».
— К чему говорить? — Она пожала плечами. — Он и сам все про себя да про меня знал.
— А когда мать умерла, он приезжал?
— Нет, он тогда уже на фронт ушел. Месяца за полтора до того приезжал с матерью проститься.
— А с тобой?
— Меня дома не было, я на ферме была. Пришла, мама говорит, он приезжал, на войну его забирают.
— Тебе его жалко было?
— Жалко, как не жалеть. Он мне не чужой.
— Какая ты, — сказал он.
— Какая же? — спросила она.
Он не ответил. Его вдруг потрясла эта незлобивость, видимо ненапускная, непритворная.
«Как бы я поступил на ее месте?» — подумал он.
Корсаков еще не был женат. Бывали у него, само собой, девушки, в одну он страстно влюбился, мечтал жениться на ней, но случайно узнал, что он ей решительно не нравится и встречается она с ним только лишь из-за отсутствия других, стоящих ребят.
И хотя она очень нравилась Корсакову, он порвал с нею, не захотел ни за что помириться, несмотря на ее телефонные звонки с просьбами увидеться, объясниться, понять ее, несмотря на письма и даже на одну телеграмму, в которой было слов никак не меньше, чем на целых пятнадцать рублей (то-то, должно быть, посмеялись почтовые работники!), с бесконечными повторами, вроде: «Дорогой любимый пойми меня неужели мы так и расстанемся вопрос дорогой любимый умоляю о встрече зпт пойми меня дорогой любимый тчк», ну, и так далее.
Потом случались другие девушки, одна нравилась больше, другая меньше, он все не решался жениться, все думал, может быть, встретится самая необходимая, без которой нельзя, невозможно, немыслимо, а такая все не встречалась; мама говорила:
— Ну и что с того? Ты еще совсем зеленый, еще успеешь вкусить.
— А вдруг не успею? — спросил как-то Корсаков.
И вот как в воду глядел, так и вышло. Не успел. В неполные двадцать лет пошел на фронт, теперь ему уже двадцать второй. Кто знает, может быть, уже никогда не иметь ему жены, самого близкого друга на свете?
Все это были пустяки, мечты, которым суждено было так и остаться мечтами, наяву была совсем другая жизнь, долгие, нескончаемо долгие часы среди сплошной, непроходящей темени и тоски, которая порой обрушивалась на него, и страх: вдруг немцы отыщут, найдут, что тогда будет?..
«Жизнь полна самых что ни на есть удивительных неожиданностей», — думалось ему иногда.
Московский
А потом двадцать второе июня, разом все кончилось, все стерто в один миг, забыто, скорей всего, навсегда.
Дни бегут все дальше, все быстрее, уже июль над Москвой, пыльные ветви тополей, первые желтые листья, что падают с деревьев в маленьком скверике Архитектурного института, в тихом вечернем небе повисли огромные пухлые аэростаты, словно диковинные звери, война стала бытом, должно быть, и вправду ко всему можно привыкнуть, люди привычно глядят на небо — скоро наступит час налета фашистов, а возле военкоматов длинные очереди, с утра до позднего вечера — добровольцы, те, кого еще не взяли на фронт и кто не устает добиваться. И вот — дрожащий под множеством ног дощатый перрон Курского вокзала, забитые до отказа теплушки, мама и папа остаются на перроне, ищут его глазами, мамин голос звучит весело, чересчур весело:
— Все будет хорошо, мальчик…
Папа кричит, приставив руки ко рту:
— Пиши, мы будем ждать твоих писем…
Поезд уже отходит, медленно, подрагивая, начинают проплывать вагоны, и он, Витя, кричит в последний раз, кричит во весь голос, чтобы папа и мама услышали:
— Мы скоро вернемся, разобьем врага и вернемся…
Он верил своим словам. Тогда многие верили, казалось, война ненадолго, совсем ненадолго, да и как может быть иначе? Враг будет разбит, очень скоро откатится обратно, а мы все как один возвратимся обратно домой и снова будем жить мирно, весело, радостно.
Почему-то решительно всем тем, кто ехал в одной с Корсаковым теплушке, прошлая, довоенная жизнь казалась необыкновенно, удивительно счастливой, благополучной, исполненной смысла и постоянной, негаснущей радости. Все говорили, причем говорили бесспорно искренно, как хорошо, как прекрасно они жили, и сами первые верили своим словам, потому что и в самом деле теперь, когда грянуло общее грозное лихолетье, затмившее все прошлые радости и печали, в памяти осталось одно лишь хорошее, одно лишь светлое и не замутненное ничем.