Отчий дом. Семейная хроника
Шрифт:
Надо сказать, что план поездки на пароходе вместе с Врончем на хуторе расстроился. После дьявольского искушения, описанного в предыдущей главе, Вронч до смерти испугался Ларисы, которая повела себя слишком откровенно, многообещающе, причем совершенно игнорировала своего Григория Николаевича. Вронч сослался на экстренность и сбежал малодушно накануне полной победы. На Ларису напал покаянный стих. Посиживала у окошечка, пригорюнившись, и думала о том, что, если и не случилось, так могло случиться. Вот Григорий в человеческое могущество верит, а какое могущество дано человеку на земле, когда он сам не знает, что с ним будет через минутку? Разя она думала о грехе, когда пошла с гостем к Алёнкиному
— У, проклятый! — шепчет Лариса, вспоминая уехавшего гостя, а глаза все еще пьяные, и волосы из-под платочка выскакивают, и сладкая потягота одолевает… Пост бы, что ли, сорокадневный на себя наложить… Да разя годна она теперь на такой подвиг?!
Ушла в спальню, прилегла на кровать и заплакала. Услыхал Григорий, что женщина плачет, подошел, спрашивает:
— Что с тобой? Зубы, что ли, болят?
А она смеяться начала.
— Над чем смеешься?
— Над тобой.
— Почему так? — Руку на плечо положил.
— Уйди от меня!
— Я как брат к тебе… Не бойся!
— Не бойся! Есть кого бояться…
Примолкла. Григорий отошел, сел на сундуке. Голову опустил.
— Поганая я… Ты меня запирай на ночь-то… И спать не могу… Грех меня мутит…
— Ничего. Погаснет, перегорит… Бог простит.
— Пошел от меня! Убирайся ко псам!
Села в кровати, косы упали, глаза злобой горят…
— Скройся с глаз моих, немочь лядящая! У, трухлявый…
Отвернулась к стене и смолкла. Вздохнул Григорий и тихо вышел. А прошло минут десять — завопила:
— Гришенька! Братец мой миленький! Прости меня, окаянную…
Потом прошло. Стихла. Как овечка стала. Ко граду Китежу зовет:
— Пешком я пойду до самого Града…
— На телеге поедем…
— Не сяду. Всю дороженьку пешком пойду… Как собака за тобой побегу!
Упала на колени перед Григорием. Разметались по полу черные косы, как две змеи, поползли под ноги ему:
— Прости Христа ради мне, окаянной!
Разрыдалась слезами покаянными. Поднял ее с полу Григорий, а она забилась в судорогах, и пена на губах. Оставил на полу, за холодной водой побежал. Отливать стал. «Порчеными» таких в деревне называют — бес в ней сидит. Побился один, не приходит в себя — за Марьей Ивановной побежал, испугался. Перенесли на кровать. Марья Ивановна валерианкой отпоила. Холодный компресс на сердце положила и на голову. Припадок беснования прошел.
— У-y, хо… лодно, хо-олодно мне…
Лихорадка бьет. Марья Ивановна в «бабушкин штат» сбегала — коньяку принесла. Григорий полчашки налил:
— Пей! Пей!
Приподнял за плечи, льет в рот огненную жидкость. Не открывая глаз, глотает Лариса. Выпила, засмеялась и упала, зарылась в подушках:
— Хорошо! Ах, хорошо! Спасибо, родненькие… Простите меня, шкуру окаянную… у-у!
— Спи! — приказала Марья Ивановна и увела Григория.
— Что с ней такое? Второй раз в этом году…
— Объелась. Через часик клизму ей хорошую… Не Богу молиться да поститься, а родить бабе надо… вся дурь и пройдет!
Покраснел Григорий Николаевич и замолчал. Точно виноватый.
Старик отец сомнительно головой покачивает: бес в ней сидит, с той поры засел, как с «барином» встретилась.
30 июня ранним утром с хутора телега с холщовым шатром выкатилась. Телега огромная, а лошаденку чуть видать. Много народу понабилось. Точно цыгане со становища снялись. Под шатром Григорий с Ларисой, акушерка, Петр Трофимович, старик, отставной солдат Синев, еретик переметный, до старости дожил, а все своего «корабля» не нашел еще; мельник бородатый, человек древляго благочестия, аввакумовец, хотя и православный, а в церковь не ходит, в своей молельне молится, на свои образа, по своим книгам, ест-пьет из своей посуды, своей ложкой хлебает, с никонианцами не поганится; паренек Миша, Григорием в «толстовство» обращенный. Он лошадкой правит. Все попрятались: не хотели, чтобы люди видели, кто поехал. Как барскую усадьбу миновали и в поля выехали, Лариса вылезла, пешком за телегой пошла. За ней Синев вылез и Миша: лошадку жалко, тяга большая, а путь дальний — три ночи в пути ночевать…
Только верст десять отъехали, а навстречу две тройки, с подборными колокольцами и бубенцами. Прямо музыка играет. На первой тройке Ваня Ананькин с женой. Он в капитанской форме, галуны [396] и пуговицы золотые, на фуражке околыш золотой и якорь. Прямо как исправник. И сигара в зубах. А Зиночка в синем плаще с башлыком и под японским зонтиком — королевной развалилась. А за ними — тройка порожняя, заместо пассажиров — ящики и корзинки.
Махнул кнутиком ямщик: сворачивай, мол, господ везу! Чуть поспели в рожь податься — пролетели как ветер, только пыль столбом за ними…
396
Галун— нашивка из золотой или серебряной мишурной тесьмы на форменной одежде.
— Рано что-то он нынче праздновать-то поехал…
Обыкновенно Ваня Ананькин праздновал день своих именин в Никудышевке.
Лариса подумала, что и теперь на свои именины скачут. Ошиблась.
Ваня все еще праздновал свое примирение с женой и от радости бесновался.
Зиночка как хотела вертела им. Запросилась на Светлое озеро под Иванов день — изволь, голубка! А чтобы веселей голубке было, решил компанию прихватить да на своем пароходе и махнуть. А сам — капитаном.
— Одни поедем! Ни одного пассажира не приму! Как дома…
А тут уж все порешили не на Симбирск, а на Алатырь ехать: купец Тыркин своего «Аввакума» специальным рейсом пускает до села Лыскова на Волге, и объявление такое сделал, что всех странников, ко граду Китежу направляющихся, этот пароход бесплатно до Лыскова доставит.
Ваня Ананькин не принял во внимание, что тут дочка Тыркина, Людочка, присутствует, начал пароходство Тыркина хулить, а свое возносить:
— Грязную публику только на его пароходах возить! Знаю я этого «Аввакума», у нас же куплен. Старое корыто, а не пароход! А я на своей «Стреле» вас повезу. Восемь кают первого класса, рубка с музыкой — пьянина есть, буфет первоклассный. Знаменитый повар от князей Барятинских [397] . Ни одного пассажира не возьму…
397
Барятинские —известный княжеский род.