Отец Александр Мень: Жизнь. Смерть. Бессмертие
Шрифт:
Однажды я завел с отцом Александром разговор о перевоплощении. Он относился к этой теории скептически, ссылался на то, что в Библии, вопреки утверждениям сторонников реинкарнации, нет ни одной фразы, которую можно было бы с уверенностью трактовать как доказательство существования подобного феномена. Я сказал, что сильным аргументом в пользу перевоплощения считается такой: человек в каких-то условиях может вдруг овладеть информацией, которой он ни в коем случае не мог обладать (и в обыденной жизни не обладал), например, уборщица внезапно заговаривает на древнем, исчезнувшем языке или начинает оперировать понятиями теоретической физики, причем не под гипнозом.
Отец Александр ответил:
— Думаю,
Таким образом то, что казалось перевоплощением, было чем-то вроде ясновидения или медиумизма. Мне это в голову не приходило. Я согласился, что эта гипотеза, действительно, многое объясняет, и в этом случае реинкарнации не требуется.
В другой раз, после его лекции о бессмертии, я снова вернулся к теме перевоплощения:
— Может быть, что-то в этом есть?
Он мгновенно ответил:
— Ну, если Бог захочет меня перевоплотить, я возражать не буду.
Я, кстати, вспомнил, что когда-то был на совместной лекции Мераба Мамардашвили и Александра Пятигорского о сфере познания. Гипотеза, предложенная отцом Александром, их теории вполне соответствовала. А Мераба он уважал. Рассказывал мне, что ходил на его лекции о философии Канта.
Вообще суждения отца Александра всегда были и оригинальны и глубоки. Хотя правильнее было бы говорить не об оригинальности, а о мудрости. На своем веку я встречал много умных людей, но мудрых — очень мало. Пожалуй, только троих — Александра Меня, Фазиля Искандера и мою тещу Аграфену Михайловну — женщину очень простую, но как бы светящуюся изнутри, кроткую, чистую сердцем. Всех их отличала внутренняя гармония, цельность и спокойная уверенность (или уверенное спокойствие). Во всём остальном это были очень разные люди.
Никогда он не упускал случая сказать человеку что-то приятное. Придя однажды к нам, он обратился к моей жене:
— Маша, вы замечательно выглядите. Владимир Ильич дарит вам цветы?
— Тем и живу, — отвечала Маша.
— Вот видите! Любит вас.
Вскоре после нашего знакомства он обмолвился (это опять-таки было в домике), что бесконечное перечисление имен за литургией утомительно и бессмысленно. Как мне показалось, он считал это делом магическим, полуязыческим. Потом я понял, что по–настоящему молиться можно лишь за тех, кого знаешь, или, по крайней мере, о ком знаешь. А тогда я сказал:
— А я почитал вас за самого счастливого человека.
Не лучшее мое высказывание. Счастье для него было не в этом. Намного позже я прочел у Ю. Н. Рейтлингер (монашки!), что эти «записки», как она выразилась, «душат литургию». И она писала об этом с отчаянием, потому что не имела надежды на хотя бы «малейшее выправление всех запутавших нас обычаев».
Отец крайне отрицательно относился к оккультизму и ко всякого рода магическим практикам. Он расценивал их как попытку взломать дверь, ведущую к тайне. Между тем эта дверь закрыта для нас недаром: мы не готовы к проникновению в туманный и призрачный мир, который называется трансфизическим измерением. Такие эксперименты опасны, они всегда ведут к дурным последствиям. Ничего хорошего он не видел, например, в опытах по выходу в астрал.
Да, говорил он, астральный мир существует реально — это ближайший к нам план бытия, но это не столь уж привлекательное «место». Скорее наоборот, поскольку оно населено низшими духами, которые способны сбить нас с толку. Мы не знакомы с топографией этого мира, говорил он мне, и «прогулки по астралу» подобны переходу через минное поле: можно и не вернуться.
Отец Александр говорил: «Бог несправедлив, потому что если бы Он был справедлив, Он должен был бы испепелить
Любовь выше справедливости — так он учил нас.
Как-то раз я сказал ему, что никак не могу постичь природу предательства. Для меня оно загадочно. В чем его суть? Тут двойное или тройное дно.
Он ответил:
— Зло иррационально, и потому попытки постичь его рациональным образом безнадежны. А предательство часто объясняется тривиально — трусостью или же выгодой, корыстью, которые сам человек от себя может тщательно скрывать, потому что с правдой трудно жить. И не надо его ставить на пьедестал, как делают некоторые (например, Леонид Андреев), пытаясь углядеть в предательстве Иуды некие глубины, героизируя его. У них получается, что Христос и Иуда — чуть ли не равновелики. Всё это чушь.
Отцу Александру была свойственна особая зоркость — и физическая, и духовная, которая была еще более поразительной. Когда он служил, он видел каждого из стоящих в храме. Он немедленно засекал топтунов, агентов КГБ, захаживавших в новодеревенскую церковь в 70–х — 80–х годах. Он говорил мне: «Я их вижу сразу».
Летом 1976 г. я читал отцу Александру и его маме Елене Семеновне свои стихи. Это было в Новой Деревне, в комнате, которую он снимал для нее. Читал я по памяти, наизусть. Когда прошло минут 40, я спросил: «Вы не устали?» — «Да нет, читайте». Прошло еще минут 20, а то и 30, и я опять спросил: «Вы не устали? Все-таки стихи со слуха трудно воспринять в таком количестве». Он сказал: «Да нет, я не устал. Я от этого не устаю. Читайте». Потом я понял, что объем духовной информации, которую он усваивал, был настолько велик, что мои стихи на этом фоне были уже мелочью.
Он сказал, что помимо моей воли в этих стихах прочерчен мой путь и что меня «вели»: «Вам было дано. Всё идет хорошо».
Одно из стихотворений кончалось словами:
Но пока еще не поздно, Укротите ваш тротил, Чтоб не встал товарищ Грозный И усы не подкрутил.Елена Семеновна засмеялась:
— Так только поэт мог сказать.
Помню ее ангельский лик. Глаза ее светились какой-то неземной добротой. Она никогда не пропускала службы, когда жила в Новой Деревне. Ее хрупкую фигуру всегда можно было видеть в проеме левого притвора: она либо опиралась о притолоку (была уже слаба и нездорова), либо стояла на коленях. Ее отношения с сыном были не просто хорошими, а на редкость трогательными, я бы сказал, евангельскими.
Любовь изливалась из отца, как лава из вулкана. Он был удивительно внимателен и ласков к человеку — к любому. Но не надо думать, что это был добродушный дедушка, некий святочный Дед Мороз. Ничего подобного! Его доброта была требовательной. У него был трезвый и точный взгляд на человека. На общих исповедях он постоянно упрекал нас, прихожан, в маловерии, в том, что мы отделяем веру от жизни, что религия как бы отдельная функция нашей жизни, а не слита с нею.
Никогда я не слышал от него ни одной жалобы. Я видел, как он уставал, и часто спрашивал: «Как вы?» Ответ всегда был один: «А что со мной сделается? Здоров как бык». А между тем временами он почти падал от изнеможения. Службы, требы, постоянные поездки к людям, крещения, венчания, беседы с прихожанами, постоянная работа над книгами, работа на собственном приусадебном участке (сам вскапывал огород, сажал картошку) — это лишь малая часть того, что он делал. А общение с церковным начальством, с деятелями Совета по делам религий! А выдергивание на «беседы» в «Органы»!..