Отец Иакинф
Шрифт:
— А что же вы предложите взамен Карамзину? — спросил он растерянно. — Может, "Историю русского народа" Полевого?
— Избави вас бог от такой замены! — сказал Погодин решительно. — Вся его история — это сплошное самохвальство, дерзость недоучки! Невежество и шарлатанство! Да и пестрит она выписками из того же Карамзина. Только выписки эти не просто приводятся, а еще и переводятся на варварский язык. Нет, уж лучше, милостивый государь, продолжайте переводить Карамзина, раз он пришелся вам по душе.
Не меньше Иакинфа и его спутников, на которых Погодин и пригласил, собственно, своих гостей сегодня, занимало собравшихся только что полученное из Петербурга известие о запрещении издания журнала "Европеец". Издатель
— Отчего же запретили-то журнал? — полюбопытствовал Иакинф, слыша, как огорчило всех это известие.
— Говорят, из-за статьи самого издателя "Девятнадцатый век", — ответил Погодин. — Откровенно говоря, статья мне не по душе. Киреевский мерит в ней Россию на какой-то европейский аршин. А Россия — это особливый мир. У нее другая земля, другая кровь, иная история. Но при всем своем несогласии с основным направлением статьи, я не вижу в ней ничего преступного, ничего непозволительного. Решительно ничего! — возмущался обычно осторожный и сдержанный Погодин.
— В напечатанном-то, конечно, нет ничего возмутительного, — саркастически улыбнулся Вяземский. — Но ведомо ли вам, москвитянам, что в Петербурге умеют читать и то, что не напечатано?
— Именно так и прочел статью генерал-адъютант Бенкендорф, — сказал издатель альманаха "Денница" Михаил Александрович Максимович. — Нас всех, издателей московских, пригласили давеча к попечителю московского учебного округа князю Голицыну и ознакомили с отзывом на сию статью графа Бенкендорфа. Его сиятельство находит, что, говоря будто бы о литературе, сочинитель разумеет нечто совсем другое. Под словом "просвещение" он понимает свободу, "деятельность разума" означает в статье революцию, а "искусно отысканная середина" — не что иное, как конституция.
— Вот видите: против такой логики и сказать нечего, не правда ли? — вставил Вяземский.
Князя окружили. Каждому не терпелось узнать, как восприняли весть о закрытии "Европейца" в Питере.
— Как и тут, все возмущены тем, как поступили с бедным Киреевским. Жуковский, — рассказывал Вяземский, — позволил себе сказать государю: "За Киреевского я ручаюсь".
— Молодец Василий Андреевич! Добрая душа!
— Но его величество возразил на сие: "А за тебя кто поручится?" После такого милейший Василий Андреевич даже занемог.
— Самое главное, — добавил Михайлович, — что сочинитель прямо назван человеком неблагомысленным и неблагонадежным.
— Ай-я-яй! Это Киреевский-то, добряк и скромница Киреевский, неблагонадежен! Тьфу! Тоже нашли якобинца! Да что же нам делать-то на Руси после этого?
— Есть да пить, да отечество славить! Это у нас, кажется, еще не возбранено, — заметил Вяземский.
Будто услышав эти слова, Погодин пригласил всех к столу.
За обедом, как ни взбудоражило всех сообщение о запрещении "Европейца", предметом общего разговора стал Китай. Часто ли за одним столом собирается в Москве сразу трое ученых-синологов, не один год проведших в столице далекой Поднебесной империи! Естественно, что их со всех сторон засыпали вопросами — про пекинскую жизнь, про сам Пекин, и про правительство китайское, и про кяхтинскую торговлю, и про ученую экспедицию Иакинфа и Шиллинга к китайским границам, про перспективы наших сношений с восточным соседом.
Крымского и Леонтьевского, впервые попавших в такое застолье после десяти лет пекинского уединения, смущало общее внимание, и Иакинфу пришлось отдуваться за троих.
А сколько тут было здравиц в честь гостей!
Первым с бокалом в руке поднялся Погодин.
— Позвольте, милостивые государи, предложить тост в честь наших отважных и самоотверженных ученых, кои, не жалея ни времени, ни сил, ни самой жизни, покоряют русской литературе Китай, со всеми окружающими
Тост был дружно поддержан всеми. Да и потом, о чем бы ни говорили возглашавшие здравицы, почти каждый старался помянуть прибывших из далекого востока почтенных гостей.
Уезжал Иакинф прямо от Погодина. У подъезда его дома на Мясницкой среди карет и извозчичьих санок давно уже стояла его почтовая тройка, с заранее погруженными в кибитку дорожными чемоданами, и ямщик, хоть тому и было обещано на водку, не раз присылал сказать, что ждать больше не может.
С радушием истинно московским Погодин и некоторые из его гостей проводили Иакинфа до самых саней. Все желали счастливого пути, а Михаил Петрович еще и избавления от пут, которые мешают его трудам.
Иакинф вскочил в сани, ямщик тронул. Застоявшиеся лошади быстро промчались по Охотному ряду, свернули направо и, чуть сбавив шаг, потащили кибитку вверх по Тверской. На легком мартовском морозце Иакинфу показалось жарко, и он распахнул шубу.
Освещенные высокой луной, темные строения московской окраины скоро кончились, и кони ровной и машистой рысью понеслись по широкому и пустынному в этот поздний час Петербургскому шоссе. А мысли Иакинфа, как всегда бывает в дальней дороге, долго еще оставались в гостеприимной Москве, которую он только что покинул. Вспоминались подробности застолья, которое, наверно, еще продолжается в доме Погодина. Чего только не наслушался Иакинф за этим обедом! "Отец Иакинф стоит наряду с самыми знаменитыми хинезистами прошедшего и настоящего времени", — говорил один. "Книги и статьи почтенного отца Иакинфа — истинное сокровище по богатству важных фактов, извлеченных им из тьмы китайской истории", — вторил ему другой. "Пожелаем же новых открытий нашему почтенному ученому, о котором смело можно сказать, что он стоит во главе синологов европейских", — говорил третий. "Слышал бы все это митрополит Серафим", — усмехнулся Иакинф, и воображение его тотчас обратилось к тому, что ждет его впереди.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
I
В Петербурге, не заезжая в лавру, он свернул на Гороховую. Столица встретила его солнцем. Не часто увидишь над ней такое лучистое сияние. С крыш капало. Вдоль тротуаров пробивались ручейки. На припеке, в наполненных мутной водой проталинах, одурело чирикая, плескались счастливые воробьи. И только Фонтанка была завалена черным, ноздреватым снегом, да в прозрачном воздухе, несмотря на яркое весеннее солнце, чувствовался еще по-зимнему острый холодок.
Пять ступенек знакомого крыльца он перемахнул одним духом. Слуга еще возился с затворами, а по лестнице уже сбегала Таня. Она прильнула к нему — и словно не было двух лет разлуки. Слышно было, как колотится у нее сердце. Она привстала на цыпочки и подняла к нему лицо.
— Я бы хотел, чтобы ты всегда смотрела на меня такими глазами.
— Какими?
— Счастливыми.
— А ты не пропадай. Целую вечность тебя не было…
Иакинф сбросил на руки старого Степана шубу и шапку, и они взбежали наверх.