Оттенки
Шрифт:
Господа редко наезжали в свое поместье, обычно только летом, а управляли мызой молодые помещики со стороны, знакомившиеся здесь на практике с сельским хозяйством. Года два на мызе хозяйничал довольно добрый барон. Лишь в редких случаях он требовал, чтобы батраки и крестьяне стояли перед ним с непокрытой головой. Но сменивший его на посту управляющего барон Н. оказался человеком совсем иного склада, хотя и был еще безусым юнцом. При нем единственным человеком на мызе, которому дозволялось появляться у господского крыльца в шапке, был кучер — он ведь держал в руках вожжи и потому не мог снять шапку.
Через несколько дней после своего появления в поместье барон, осматривая мызные земли и постройки, наткнулся возле молотилки
— Почему ты не здороваться, мерзавец?
Если бы на Ханса накинулся с бранью кто-нибудь из своих, Ханс знал бы, как поступить; но перед ним стоял барон, а с бароном надо было держаться иначе, чем со своим братом. Поэтому Ханс немного растерялся. Он стоял и смотрел на барона, но рука его никак не хотела тянуться к шапке. Вместо этого Ханс сказал, как бы невзначай:
— Я не знаю уважаемого барина, — и снова принялся сгружать бревна.
— Шапка долой! Ты есть один свинья! Я барон здешний мыза! Я прогоняй тебя, как один собака!
Услышав это, Ханс сперва испугался, но потом решил — раз уже дело приняло столь скверный оборот, так пусть все летит к черту, зато будет что рассказать другим батракам и работникам, будет чем перед ними похвастаться. Поэтому Ханс так и не поздоровался с бароном, так и не снял перед ним шапку. Барон поднял палку, словно собирался испробовать ее прочность на спине парня, однако, поглядев на сильные руки Ханса, на дрова, которые тот сгружал, раздумал и ворча зашагал обратно к мызе. Поодаль работали два батрака, оба семейные; видя, что барон разгневан, они предусмотрительно сняли шапки, но как только барин ушел, тотчас же, смеясь и потирая руки, подошли к Хансу.
— Вот это здорово! Молодец! Ну и сынок у лийвамяэского старика! — сказал один из батраков, радостно улыбаясь.
Другой батрак только смеялся, но в этом смехе раскрывалась вся его рабская доля, вся его ненависть и в то же время глубокое удовлетворение и злорадство; этот смех был похож на шипение змеи, тогда как в тусклых, ввалившихся глазах поблескивали искорки. Так сбившемуся с дороги путнику блеснет порой меж гонимых бурей черных туч одинокая звездочка.
Вскоре показался управляющий — маленький, толстый человечек; он торопливо шел с мызы. Даже издали было заметно, как он рассержен. Увидев батраков, он принялся осыпать их бранью и не переставал ругаться, пока не подошел совсем близко. Он велел Хансу поскорее сгружать дрова и, отогнав лошадь на мызу, отправляться домой — барон, мол, его уволил.
— Если так, — сказал Ханс, — то какого черта я буду сгружать дрова, я лучше сейчас же уйду, пусть господин барон сам их в штабеля складывает.
Так Ханс и поступил: оставил лошадь с возом и ушел, несмотря на брань и угрозы управляющего. Ханс понимал, что делает большую глупость, но кипевшая в нем злоба и сочувствие батраков лишили его способности рассуждать здраво.
Ханс ушел с мызы навсегда. Те, кто остался, усердно выполняли требования господина барона — стояли и ходили в установленных местах с непокрытой головой. При этом они втихомолку превозносили лийвамяэского Ханса. Через несколько недель после того, как Ханс ушел с мызы, его вызвали в суд и приговорили к двум неделям отсидки — за оскорбление барона и самовольный уход с работы. Приговор суда объявили всем на мызе.
— Лийвамяэский Ханс молодец, — говорили между собой мужики.
А девушки добавляли, блестя глазами:
— Побольше бы таких парней!
Так Ханс и ушел с мызы. Родители его ходили к господину барону, кланялись ему в землю, и им было разрешено остаться на шестине [5] и по-прежнему гнуть спину на барина. Ханс уехал в Таллин. Мыза и Таллин — это были два больших этапа в его жизни. Как ясно они сейчас
Первые годы Ханс прожил в Таллине спокойно и весело. Работа ему попалась хорошая. Ханс даже родным посылал деньги. Но в последнее время дела ухудшились, заработки стали меньше. Года полтора назад началось среди рабочих брожение: тайные собрания, толки и мечты о том, как изменить жизнь к лучшему. Это движение было связано с событиями, происходившими по всей стране, являлось прямым их следствием. Ханс был одним из самых деятельных участников движения. С горячим воодушевлением слушал он речи своих руководителей. Он не знал этих руководителей, однако слышал из их уст то, что давно уже тлело в его собственном сердце, но чего сам он не умел выразить словами, не умел передать другим. Жадно прочитывал он каждую листовку и воспринимал все это как некую новую веру, которая должна установить рай на земле. Эта вера возвещала, что мир спасет не какое-то чудо, а труд и борьба самих людей.
5
Шестина — шестая часть крестьянской земли, которую помещик использовал по своему усмотрению; на этой земле обычно жили мызные батраки.
Начались забастовки и аресты, рабочих сажали в тюрьмы, высылали по месту рождения. В число тех, кого сочли опасными для Таллина и выслали из города в родную волость, попал, в конце концов, и Ханс. Для Ханса это явилось тяжелым ударом. Но после того как товарищи объяснили ему, что и в деревне живут люди, что и там ждут избавителей и что священный долг каждого — открыть крестьянам глаза и указать путь к освобождению, — в душе Ханса блеснул манящий луч надежды. Ему захотелось идти туда и работать, захотелось отдать этой работе душу, все, что накопилось в ней за долгие годы. Он уже заранее представлял себе, какое впечатление произведет на земляков его возвращение в родную волость, как он возвестит им нечто новое, о чем они до сих пор и понятия не имели.
И вот теперь он сидит здесь, усталый, измученный, и думает. Душой его овладело опьяняющее и все же тягостное чувство. Он смотрел вокруг, узнавал кусты, деревья; они вытянулись, стали больше, гуще, постарели. Это напоминало Хансу его собственную жизнь. Как быстро она прошла, точно сон, а он и не заметил. Старые сосны и ели не изменились: они тихонько покачивали своими верхушками и ветвями, как и в те дни, когда Ханс уходил из родного дома в город.
За воротами, на лесной дороге, послышались голоса людей. Собака насторожилась, повернулась в ту сторону, но не залаяла. Дойдя до ворот, люди расстались, поцеловавшись на прощанье. Женщины были мать и сестра Ханса, мужчину Ханс не знал.
— Кто это там сидит? — спросила мать, заметив Ханса.
— Это же Ханс, — вглядевшись, сказала Анна.
— Чей Ханс?
— Да наш!
— Доброе утро! — крикнул Ханс, вставая. После короткого отдыха он почувствовал, что ноги у него затекли и ноют.
— Вот чудеса-то, как ты сюда попал? — спросила мать.
— Верно, приехал помочь нам с сеном управиться? — промолвила Анна.
Они пожали друг другу руки. Мать смотрела на сына с любовью, сестра с каким-то смешанным чувством опасения и гордости.
— Почему приехал, не предупредив нас? — спросила мать, словно предчувствуя что-то недоброе.
— Почему приехал… Захотелось, вот и приехал. Может, вы этим недовольны? Я стану работать, вам на шею не сяду; если удастся, буду в лесу деревья рубить. Здесь ведь как будто шпалы делают?
— Да, — ответила Анна.
— Отчего же недовольны… — произнесла мать. — Я так беспокоилась, даже во сне тебя видела, когда приезжие из города рассказывали, что там бунтуют. Я за тебя сильно боялась, ты ведь такой горячий, всегда вперед лезешь… А работа-то у тебя была? Говорят, фабрики стояли.