Пахарь
Шрифт:
Ночью, проснувшись в самую тишину, в самый полуночный покой, я по привычке протянула руку в том направлении, где должен был спать Дима. Рука пронзила пустоту. Я удивилась. Занервничала: отчего его нет, где он? Сколько может длиться его трудовая вахта? И тут проснулась окончательно. Все стало ясно-ясно, и стало больно. Попробовала заснуть. Не смогла. Думала, ворочалась. Все меня стесняло, раздражало. Подушка казалась жесткой, простыня — несвежей, одеяло — слишком плотным, воздух — затхлым. Я заснула не скоро и утром встала с несвежей головой. Но день завертел, помчал с невообразимой быстротой и погасил-таки болезненное впечатление, оставшееся
II
У Кирилла впереди была неделя каникул, а мы с Петиком к восьми утра были готовы начать новую жизнь. Он волновался: как-то встретят его дети? Воспитательница? В восемь я заперла дверь. Морозный воздух. Утоптанный снег. Граждане спешат-суетятся. Шапки меховые, береты, шляпы и шляпки, платки пуховые и шерстяные. Полушубки, шубы, крикливые дубленки, пальто, плащи. Сапожки, ботинки, туфли.
— Мама, почему здесь так много людей и машин? — Это мы ожидаем зеленого сигнала светофора. Строго-настрого накажу Кириллу, чтобы он был осторожен.
— Ты видишь, какие здесь высокие дома, сколько в них окон? — говорю я. — Сколько окон, столько и комнат, а сколько комнат, столько и людей.
В садике он пускает слезу. Воспитательница терпеливо ждет. Это действует лучше, чем уговоры. Петик вздохнул, посмотрел на меня жалостливыми влажными глазенками и засеменил к детям.
К станции метро «Площадь Ленина» я шла через молодой сквер, за которым высились величественные административные здания. На соснах тоже был снег, и на можжевельнике, и на живой изгороди. У могилы Неизвестного солдата горел вечный огонь. Замечательный сквер, идешь, и отдыхаешь, и радуешься, и дышишь воздухом, а не выхлопными газами. Ныряю в метро. Красавица станция облицована газганским мрамором нежных телесных оттенков. Бронзовые люстры. Строительство метрополитена, начавшись однажды, уже не останавливается, у метро не бывает конца. Подземный дворец заставлял подтянуться. Подмечаю: в метро не ссорятся. В трамваях и автобусах — сколько угодно.
Мчусь в гулкой железобетонной трубе. Что ни станция, то произведение искусства. Дорого? Ничего, выдюжим. Людям очень нужны дворцы. Человек обязан возноситься над обыденным, над серостью повседневности, и создавать шедевры, и поклоняться им, и лелеять в душе новые шедевры, которые выше и лучше предыдущих.
На шестой остановке я выхожу. Какая станция! Какая восторженная, экзотическая майолика в нишах под белыми арочными сводами! И где он сейчас, одноэтажный Ташкент, город моего детства? Его сырцовые стены и плоские глиняные крыши вывезли на свалку. Спасибо землетрясению.
Ого! Двадцать минут — и я на бывшей окраине. Плюс шесть минут — дорога до станции. Еще четыре остановки автобусом, это минут десять-пятнадцать. Итого — сорок минут. Прежде я радовалась, если дорога в один конец укладывалась в час. Автобус, однако, вернул меня в прежние времена. Стиснули, сдавили, сплюснули. Рраз! Выпихнули. И я на свежем морозном воздухе. Автобус катит дальше, дверь закрывается с третьей попытки, защемив полу чьего-то плаща и кусочек кашне. Набавлю десять минут и буду преодолевать этот отрезок пути пешком.
Старые ворота распахнуты настежь. Бежевый двухэтажный корпус лаборатории, за которым — модели. Все как и было, словно я не увольнялась, не уезжала. Но людей, которые встретились мне в коридоре, я не знала. Евгений Ильич, раздавшийся вширь, поседевший, сменивший первую молодость
— Не курите? — воскликнула я. — Вот сюрприз. Поздравляю. А были заядлый курильщик. Я сразу почувствовала: чего-то не хватает. Запаха табака — вот чего не хватает в вашем кабинете.
— Не курю, — подтвердил он без комментариев. — А вы сдержали слово. Спасибо. Ждал, дни считал.
— Не выдумывайте, пожалуйста!
— Завидую умению женщин в каждом сказанном им добром слове видеть комплимент.
Он проводил меня в мой кабинет. Стол, кондиционер, гардероб для верхней одежды.
— Лучше, чем мой, — сказал он. — Хотите, поменяемся? Из моего тоже видно, как садятся самолеты.
— Все мои слабости помните наперечет!
— Даже Валентину Скачкову готов вернуть.
— Премного благодарна. Стала ли она серьезнее?
— Зачем, когда ей все моря по колено?
Хлебнула я с Валентиной всякого, но не выставила, терпела заскоки. Все казалось: вот-вот образумится девочка. Но всякий раз мешала какая-нибудь случайность. Закидонистая это была девочка, но не вредная нисколько. Какую уйму лаборантской работы я переделала за нее! На инженера она так и не выучилась. А на техника? Валька, конечно, не подарок, и Березовский прекрасно знает это. Но — четверо детей! Как она справляется с такой оравой?
Скачкова предстала предо мной собственной персоной, словно догадалась, что о ней речь. У нее было потрясающее чутье на то, где ей надлежит быть в каждый данный момент. Обнялись. Восклицания, сантименты. Она смотрела на меня преданными, веселыми, влюбленными глазами. «За вас в огонь и воду!» — заверяли ее большие голубые, такие милые, такие невинные глаза. Но я помнила и другое: забывчива, неаккуратна, на уме вечно что-то вечернее, связанное со свиданиями, с парнями, с квартирами, в которых можно устроить маленький балдеж. Наверное, всего этого могло уже и не быть, но я помнила. Однако почему-то и тогда симпатизировала ей, выгораживала, спасала от Евгения Ильича, грозившегося раз и навсегда разделаться с этим бардаком и умевшего-таки приводить свои угрозы в исполнение. Я молчала, я становилась защитной неколебимой стеной, и она прекрасно пользовалась моим к ней расположением. Изводила меня, нагревала до точки кипения, потом, опомнившись, делалась паинькой, замаливала грехи примерным поведением и некоторым рвением в работе, добивалась покоя, тишины и возобновления доверия и вдруг с головой, беспамятно бросалась в очередное приключение, и гремел очередной загул, и Евгений Ильич метал новые громы и молнии, а я молча вставала на защиту. И Валька, напроказив, натешившись, нацеловавшись и налюбившись досыта, снова представала перед нами — само олицетворение невинности, женственности, чистоты. В ней странно, необъяснимо сочеталось все это, я так не умела жить, да и не хотела, не мечтала никогда — зачем?
Я опять обняла ее, а она обняла меня, но постаралась, чтобы я не коснулась ее прически.
— Ой, как я рада! Я счастлива. Ты, Олечка Тихоновна, как всегда, тростиночка, а я давно уже тетя-лошадь, — верещала она.
Валентина была лет на пять моложе, но выглядела, пожалуй, старше меня. Мы поохали, поахали, вспомнили одно, второе, третье, наспех вспомнили, не до подробностей было, и Валька, исчерпав восторги, исчезла так же неожиданно, как и появилась. У нее был талант растворяться, трансформироваться в порыв, ускользать бесследно. Была — и нет уже, и не доищешься.