Пахарь
Шрифт:
Он схватил телефонную трубку, собираясь заказать Ташкент. Часы показывали начало первого, звонок мог разбудить детей. Растаяли аккорды фортепиано. Он уже не слушал Листа. Фортепиано не избавляло от одиночества, и производственные успехи — тоже. Ему слышался близкий смех. Петика. Ему виделся Кирилл, стеснительно ожидающий похвалы… Тогда он сказал себе, что он живет правильно, и вообще он правильный, правильный, правильный человек. Ответом ему было молчание. Он палил себе крепкого чаю. Раскрыл январский номер «Нового мира». Роман Даниила Гранина обещал интересные ситуации. Но у него у самого сейчас складывалась прелюбопытная ситуация: одиночество властно заявило о себе и не отпускало железной своей хватки. От него защищала только работа, а свободное от работы время было благодатной почвой для его ростков, стремительно заполнявших
Он шел к своей благоверной годы и годы. Он вспомнил эти годы, начиная с момента, когда она вдруг стала олицетворять собой всех женщин Земли и кончая свадебным путешествием, таким долгожданным и таким неожиданным. Он был терпелив, и упорен, и постоянен, и внимателен, и заботлив, и мил, и трогателен, и наивен, и ревнив. Она вполне могла выйти замуж за другого, но обстоятельства всегда складывались так, что мешали этому, и повинен в этом чаще всего был он, Дмитрий Павлович Голубев. Он умел ждать. «Сколько бы это еще могло продолжаться?» — спросила она как-то, «Столько, сколько надо», — ответил он.
Как медленно она его узнавала. Вначале он был для нее никто, один из многих. И на этой стадии она пыталась заморозить их отношения. Он, однако, завидным своим постоянством, завидной преданностью и восторженным поклонением доказал, что он не один из многих. Ее аналитический, похожий на точные лабораторные весы ум, сравнивал, и сравнения говорили в его пользу. Все ее увлечения кончались одинаково — разочарованием и новым его возвышением в ее глазах. Ничего особенного он для этого не предпринимал, только был рядом и преданно смотрел в грустные ее глаза. И то, что он не ловчил, не сулил златых гор, а оставался самим собой, то есть Димкой — крепким орешком и надежнейшим из парней, заставило ее в конце концов понять: вот оно, настоящее, прочное, цельное, вот она, опора на всю жизнь, вот он, друг, товарищ и муж, и не надо искать за тридевять земель героев, придуманных на пороге юности, и мечтать о несбыточном. Он не заметил, что автопортрет, созданный им, нарисован с большой симпатией. Все было так, он не погрешил против истины, не затушевал противоречия, не польстил себе, напуская сладкого самообмана. Тогда у него была великая цель, до краев заполнявшая жизнь. Но и тогда у него была работа. И своего он добился не в ущерб работе. Но тогда он выкраивал время на свидания. И вопроса, поехать ли к Оле или пойти на охоту, тогда просто не возникло бы. Он ехал в Ташкент и представал перед ней, и был счастлив видеть ее, слышать ее голос, брать за руку, идти с ней куда-нибудь — в большом городе всегда есть куда пойти.
Что же изменилось в нем за последние годы? Верно ли, что теперь, когда Оля была его женой и матерью его детей, когда все в их отношениях стало ясно и прочно и было определено, можно сказать, навсегда, она занимала в его жизни меньше места, чем прежде, когда он шел к ней и добивался своего? Разобраться в этом было не просто. Он увидел, что она не сошла с пьедестала, но перестала заслонять собой все другие радости и прелести жизни. Но она уехала, и все необъятные богатства жизни стали тускнеть, а в фокусе опять оказалась она, его любовь, и возвращались забытые было терзания юности. Теперь сознание выхватывало из жизни только это.
Он заснул не скоро и спал тревожно. Беспокойство и одиночество не оставили его и во сне. Ему не приснились ни Оля, ни сыновья. Он проснулся, как всегда, в шесть, без будильника. Будильник тикал и звенел в нем самом. Пробуждение принесло облегчение. Гантели, разминка, нагрузка для рук, для ног… Тут он не жалел себя. И пол проседал под ним, скрипя и повизгивая. Потом — холодный душ и
Потом он нарезал на сковородку колбасу и лук, залил их яйцами и поставил на огонь. В половине восьмого под окном загудел автомобиль. Он был готов. Звезды еще сияли вовсю, день обещал быть погожим.
V
Я ждала приезда Димы, как праздника. Он звонил и обещал быть. Значит, и его проняло. Его предыдущие частые звонки не сопровождались твердыми обещаниями. «Как люди остаются одни, совсем одни? — подумала я. — Умирает кто-то из супругов, а второй — чаще всего женщина, ведь женщины живут намного дольше — в одиночку коротает век. Дети разлетелись, тоска глухая. Или распадается семья, и человек снова один, сам по себе и сам за себя, ни о ком не заботится, и от этого тоска беспросветная! Не хочу одиночества даже в старости. Пусть я умру первая!»
Я ждала приезда мужа, и жизнь снова стала прекрасной и удивительной. Оказывается, нетерпение — великий стимул. Я помнила, как в детстве ждала каникул, обещанного отцом подарка. Но что детство, когда у нас давно уже свои дети! Мое настроение передалось сыновьям. Они устроили выдающийся трам-тарарам под лозунгом: «Папа, папа едет! А что он нам везет?» Маленькие меркантилисты.
Но мой аналитический ум не мог не влить в искрящуюся радость ожидания зловредную ложку дегтя. Почему он счел возможным выбраться к нам только на четвертое воскресенье? Ну, его неприезд в первое воскресенье понятен: не успел соскучиться. Хотя мог бы и лично поинтересоваться, как мы тут устроились, чего нам не хватает. Второе воскресенье он потратил на разгрузку насоса и двигателя. В первый раз, мол, вижу такие. Ну и что? Увидел бы и в понедельник, никто не унесет, не спрячет это железо, оно тяжелое. Вздорное оправдание, детское. Да повзрослел ли он? И повзрослеет ли когда-нибудь? Третье воскресенье у меня отняли иностранцы. Дима сопровождал их, и об этом даже было сообщение в газете. Гости заявили, что в их странах нет ничего подобного. Охотно верю! А вот Дима опять не догадался отказаться от обязанностей гида, не подумал о семье. Не выработалось у него такой привычки.
Удивляюсь: вырос в вечных нехватках, недоедал, ходил в старом, в перелицованном, а остался бессребреником, к деньгам и престижным вещам равнодушен, если, конечно, исключить самое необходимое. Потребности сверхспартанские, высокий оклад управляющего не расширил их, не взвинтил. А не относится ли он ко мне как к вещи? Не перенесено ли на меня его ставшее привычкой равнодушие к вещам?
Он приехал не в субботу днем, а в ночь на субботу. Дети спали, я вышла к нему в рубашке. Он обнял меня и чуть не переломил пополам.
— Ты не на ковре, а меня не надо насильно класть на лопатки, — предупредила я.
Он очень соскучился. Как и я. И он остро чувствовал свою вину. Я видела в этом доброе предзнаменование. Пусть осознает, каково семье без него. Ставить вопрос, каково ему без семьи, я даже не пыталась. В интересах любимого дела он решительно закроет глаза на то, что ему без семьи плохо. Переживет, как говорят в таких случаях.
Утром дети дорвались до отца. Они повалили его на диван, ползали по нему, тузили, а он вдруг одной рукой легонько так смахивал их на пол, на мягкий ковер, и, пока они вновь вскарабкивались на него, торжественно провозглашал:
— Я самый сильный! Я семерых одной рукой побежу даю!
Дети отвечали протестующими криками и новым дружным наскоком. Веселая возня длилась, наверное, час. Потом они взяли санки и пошли кататься. Играли в снежки, а я готовила борщ и жаркое. Они явились мокрые, вывалянные в снегу с головы до пят. В детских глазах светился восторг.
— Мама, я залепил папке снежком в ухо! — доложил Петик.
Кто из них был сейчас самым маленьким?
Они набросились на еду и дружно опустошили свои тарелки. Попросили добавки, получили ее и расправились с нею так же споро, как и с основной порцией. Идиллия! Почему же счастье так быстротечно, спросила я себя. И почему мы не дорожим им, когда оно есть. Почему мы так толстокожи, когда оно с нами, и начинаем ценить его лишь тогда, когда оно уходит, ускользает, отдаляется? Диме плохо без меня, а мне плохо без него. Что ж, так и будет продолжаться?