Пан Володыевский
Шрифт:
Меллехович пожал протянутую ему руку и поклонился в третий раз. К нему подошли и другие офицеры.
— Мы тебя не знали, но кто любит добродетель, тот сегодня протянет тебе руку!
Но молодой липок вдруг выпрямился и откинул назад голову, как хищная птица, готовая броситься на добычу.
— Я стою не перед равными! — ответил он. И вышел из комнаты.
После его ухода стало шумно.
— И неудивительно, — говорили офицеры между собой, — сердце его негодует на наше подозрение, но это пройдет. С ним надо иначе обращаться. По духу он настоящий рыцарь. Гетман знал что делал… Ну и чудеса на свете… Ну, ну!..
Пан Снитко молча торжествовал, но, наконец, не выдержал, подошел к пану Заглобе и сказал:
— Позвольте
— Не изменником? — ответил пан Заглоба. — Нет-с, он изменник, только добродетельный изменник, ибо изменяет не нам, а орде!.. Не теряйте надежды, пан Снитко, я буду ежедневно молиться за ваше остроумие. Может быть, Дух Святой и сжалится!
Услыхав от пана Заглобы обо всем, что случилось, Бася очень обрадовалась; она была расположена к Меллеховичу, и ей было жаль его…
— Нам надо, Михал, — сказала она, — взять его с собой в самую опасную экспедицию, чтобы этим доказать ему наше доверие.
Но маленький рыцарь начал гладить розовое личико Баси и сказал при этом:
— Ах ты, муха несносная! Не в Меллеховиче дело, тебе просто в степь хочется, в сражении участвовать. Из этого ничего не выйдет!
Сказав это, он стал покрывать поцелуями ее губы.
— Коварный народ — женщины, — степенно сказал Заглоба.
Между тем Меллехович сидел в своей комнате и шепотом разговаривал с липком, который был пойман драгунами. Сидели они так близко, что почти касались головами. На столе горел светильник с бараньим жиром и освещал лицо Меллеховича, которое, несмотря на всю его красоту, было попросту страшно; на нем отражалась жестокость, злоба и дикая радость.
— Галим, слушай, — говорил Меллехович.
— Эфенди! — ответил посланный.
— Скажи Крычинскому, что он умен, ибо в письме не было ничего, что могло бы меня погубить; скажи ему, что он умен. Пусть всегда так пишет. Они теперь будут мне доверять еще больше… все. Сам гетман, Богуш, Мыслишевский, здешняя команда — все! Слышишь? Чтоб их зараза передушила!
— Слышу, эфенди!
— Но прежде всего мне надо быть в Рашкове, а потом вернуться сюда.
— Эфенди, молодой Нововейский тебя узнает!
— Не узнает. Он видел меня под Кальником, под Брацлавом — и не узнал. Смотрит на меня, морщит брови, но не узнает. Ему было пятнадцать лет, когда он убежал из дому. Восемь раз с тех пор зима застилала снегом степи. Я изменился. Старик узнал бы меня, а молодой не узнает… Из Рашкова я дам тебе знать. Пусть Крычинский будет наготове и держится где-нибудь поближе. С перкулабами [17] вы должны сговориться. В Ямполе тоже есть наш полк. Я уговорю Богуша, чтобы он выхлопотал у гетмана для меня приказ, скажу, что оттуда мне будет легче сноситься с Крычинским. Но сюда я Должен вернуться… должен во что бы то ни стало… Не знаю, что будет, как все это устроится… Огонь меня сжигает. По ночам сон бежит от глаз… Если бы не она, меня бы не было в живых…
17
Перкулаб — начальник округа города в Молдавском княжестве, сборщик податей.
— Да будут благословенны ее руки!
Губы Меллеховича начали дрожать, он еще ближе наклонился к липку и начал шептать, точно в бреду:
— Галим, да будут благословенны ее руки, благословенна голова, благословенна земля, по которой она ходит! Слышишь, Галим? Скажи им там, что я уже здоров, благодаря ей…
V
Ксендз Каминский, в молодости военный, и кавалер великого мужества, сидел в Ушице и реставрировал свой приход. Но так как костел был в развалинах, а прихожан не было, то заезжал этот пастырь без стада в Хрептиев и проводил
Выслушав со вниманием рассказ пана Мушальского, он через несколько дней обратился к собравшимся со следующими словами:
— Я всегда любил слушать такие рассказы, где печальные происшествия кончаются благополучно, ибо из них явствует, что десница Господня может вырвать человека из пасти звериной и из далекого Крыма привести под родной кров.
А потому пусть каждый из вас запомнит, что для Господа нет ничего невозможного, и в самых трудных жизненных обстоятельствах не теряет надежды на милосердие Божье! Вот в чем дело.
Хвалю пана Мушальского за то, что простого человека он полюбил братской любовью. Пример тому дал нам Спаситель, который, хотя и происходил от царской крови, все же любил простых людей, многих из них сделал апостолами и так их возвысил, что теперь они заседают в небесном сенате.
Но одно дело частная любовь, человека к человеку, а другое — любовь общественная, одной нации к другой. Спаситель же наш не менее ревностно соблюдал и ее. А где она? Посмотришь вокруг, — в людских сердцах такая злоба, точно люди повинуются дьявольским, а не Божьим заповедям.
— Трудно, отец, — сказал Заглоба, — будет вам убедить нас, чтобы мы любили турка, татарина или других варваров, коих, верно, и сам Спаситель презирал!
— Я вас не уговариваю, но только утверждаю, что дети одной и той же матери должны любить друг друга, а между тем со времен Хмельнитчины, или за последние тридцать лет, в этих странах не высыхает кровь.
— А по чьей вине?
— Кто первый в ней признается, того первого Бог простит!
— Вы, отец, теперь носите духовную рясу, а смолоду дрались с мятежниками не хуже всякого другого…
— Я дрался, потому что должен был драться как воин, — и не в том мой грех, а в том, что я их ненавидел, как заразу. У меня были свои личные причины, о которых я упоминать не буду, ибо это уже давнишние времена, и раны мои зажили. Я каюсь в том, что делал больше зла, чем должен был делать. Под моей командой было сто человек из отряда пана Неводовского, и часто я без всякого приказания ходил с ними, жег, резал и вешал… Вы знаете, какие это были времена! Жгли и резали татары, призванные Хмельницким на помощь, жгли и резали мы, а казачество, оставляя за собой только воду и землю, в жестокости превосходило и нас, и татар. Нет ничего ужаснее междоусобной войны! И времена же были, и не перескажешь! Довольно того, что и мы, и они более походили на бешеных собак, чем на людей… Однажды дали в нашу команду знать, что чернь осаждает пана Русецкого в его усадьбе. Меня откомандировали с отрядом на помощь ему. Мы опоздали. Усадьба была разрушена и сровнена с землей. Мы все же напали на пьяных мужиков, вырезали их, но часть их спряталась во ржи, и я велел их, для примера, повесить. Но где? Легче было приказать, чем исполнить: во всей деревне не осталось ни одного деревца, даже грушевые деревья, стоявшие на межах, и те были срублены. Не было времени ставить виселицы; лесов, как всегда в степи, поблизости тоже не было. Что тут делать? Взял я моих пленников и иду. Уж найду, конечно, где-нибудь развесистый дуб. Прошел одну милю, прошел другую — степь и степь, хоть шаром покати. Наконец напали мы на след какой-то деревушки, было это к вечеру; гляжу: кругом груды углей и пепел — опять ничего! На маленьком холмике все же остался крест — большой, дубовый, должно быть, недавно поставленный, — дерево еще не почернело и горело в лучах вечерней зари, как огонь. На кресте из жести был вырезан Христос, и был он так хорошо разрисован, что только когда зайдешь сбоку, то по тонкости жести видишь, что это висит не настоящее тело, но если смотреть спереди, то лицо было точно живое, бледное от страданий, в терновом венце, с устремленными к небу глазами, с выражением скорби и печали.