Пан Володыевский
Шрифт:
Когда я увидал крест, у меня мелькнула мысль: «Вот дерево, другого нет!» Но я тотчас же испугался этой мысли. Во имя Отца и Сына! Не на кресте же их вешать. Но я подумал, что порадую Господа, если тут же перед его изображением прикажу убить тех, кто пролил столько невинной крови, и сказал так: «Господи, пусть тебе кажется, что это те же жиды, которые тебя распяли на кресте: ведь и эти не лучше!» И приказал я подводить их поодиночке к самому кресту и убивать. Среди них были и седые старики, и совсем еще юноши. Первый, которого подвели к кресту, сказал: «Во имя страстей Господних, помилуй, пан!» А я на это: «По шее его!» Драгун отрубил ему голову… Привели другого, он то же самое: «Во имя Христа Милосердного помилуй!» А я опять: «По шее его!» То же самое с третьим, с четвертым, пятым; было их четырнадцать человек, и каждый из них умолял
Стало совсем темно, и решил я остаться здесь ночевать, хотя костры развести было не из чего. Ночь Господь дал теплую, и люди мои улеглись на попонах, я же пошел к распятию, чтобы помолиться у ног Спасителя и поручить себя его милосердию. И думал я, что молитва моя будет тем угоднее Господу, что день я провел в таком труде и таком занятии, которое я ставил себе в заслугу.
Усталому воину часто случается, начав вечернюю молитву, вдруг заснуть. То же случилось и со мной. Драгуны, видя, что я стоял на коленях, с головой, прислоненной к кресту, подумали, что я углубился в благочестивые размышления, и не хотели их прерывать; глаза мои тотчас сомкнулись, и мне у Креста приснился удивительный сон. Я не скажу, чтобы это было видение, ибо я недостоин, но, погрузившись в крепкий сон, я как наяву видел все страсти Господни. При виде мучений неповинного Агнца сжалось у меня сердце, слезы ручьями потекли из глаз и безмерная скорбь объяла меня. «Господи, — говорю я, — у меня горсточка добрых солдат, хочешь видеть, что значит наша конница, кивни толовой, и я вмиг разнесу таких-сяких сынов, палачей твоих!» Как только я сказал это, все исчезло, остался лишь крест, а на нем Спаситель, проливающий кровавые слезы… Обнял я подножие креста и зарыдал. Долго ли это продолжалось, — не знаю, но, успокоившись немного, я сказал: «Господи! Господи! Ведь ты свое святое учение распространял между этими закоренелыми жидами. Если бы ты из Палестины пришел к нам, в Речь Посполитую, мы бы, наверное, не распяли Тебя на кресте, но приняли бы Тебя с радостью, наделили бы Тебя всяким добром и для вящей Твоей божественной хвалы дали бы тебе шляхетскую грамоту. Господи! Почему Ты так не поступил?»
Сказав это, я поднял глаза кверху (заметьте, что все это было во сне), и что же я вижу?! Господь наш смотрит на меня, строго наморщил брови, и вдруг велиим голосом говорит: «Что значит теперь ваше шляхетство, если его во время войны можно купить! Ну, да не в том дело! Вы все стоите друг друга: и вы, и те разбойники, и все вы хуже жидов — вы меня ежедневно распинаете на кресте. Разве я не завещал вам любить даже врагов и прощать их прегрешения? А вы, как бешеные звери, выпарываете друг другу внутренности. Глядя на это, я терплю невыразимые муки. Ты сам, который хотел защитить меня и приглашал меня в Речь Посполитую, что сделал? Вот лежат трупы вокруг моего креста, и подножие его покрыто кровью, а ведь между ними были и невинные юноши, и люди, блуждающие во мраке, они как овцы пошли вслед за другими. Имел ли ты к ним сострадание, судил ли ты их перед смертью? Нет! Ты приказал их всех убить, и еще думал, что этим сделаешь мне угодное! Поистине одно дело наставлять и наказывать, как отец наказывает сына или как старший младшего, а другое — мстить, карать без суда и не знать меры в жестокости наказания. Дошло до того, что на этой земле волки милосерднее людей, трава здесь покрывается кровавой росой, ветры не веют, а воют, реки текут слезами, здесь люди к смерти протягивают руки и говорят: «Ты — убежище наше!..»
«Господи, — воскликнул я, — неужели они лучше нас? Кто выказал больше жестокости? Кто привел язычников?»
«Любите их, даже карая, — сказал Господь, — тогда глаза их прозреют, сердца их Смягчатся, и милосердие мое будет над вами. Иначе придет татарское нашествие, орда наложит ярмо на них и на вас, и должны вы будете в муках, в унижении, в слезах служить неприятелю до тех пор, пока не возлюбите друг друга. Если же не будет предела ненависти вашей, тогда не будет милосердия ни для вас, ни для них, и язычники завладеют этой землею на веки веков».
Я обмер, слушая такие предсказания, и долгое время не мог вымолвить ни
«Господи, что мне делать, чтобы искупить грехи мои?»
На это Господь Бог сказал:
«Иди, повторяй слова мои, провозглашай любовь!»
После этого ответа видение исчезло. Летом ночи коротки, проснулся я на рассвете, весь в росе. Смотрю: головы убитых лежат венком вокруг креста, но они уже посинели. Удивительное дело: вчера радовало меня это зрелище, а сегодня ужас объял меня, особенно при виде головы одного подростка лет семнадцати, лицо которого было необычайно красиво. Я приказал солдатам похоронить тела под тем же самым крестом, и с тех пор я стал уже не тот.
Бывало, сначала я думал: «Ведь это сон!» А все же он не выходил у меня из головы и точно наполнял собой все мое существо. Я не смел предполагать, чтобы Сам Господь говорил со мной, ибо, как я уже сказал, я не чувствовал себя достойным, то возможно, что совесть, которая во время войны притаилась в моей душе, как татарин в траве, теперь вдруг заговорила, возвещая мне волю Божью. Я пошел исповедоваться. Ксендз подтвердил мне мое мнение. «Это, — говорил он, — явная воля и предостережение Божье, повинуйся ему, иначе будет плохо».
С этих пор я стал провозглашать любовь.
Но товарищи офицеры смеялись мне в лицо. «Да разве ты, — говорили они, — ксендз, чтобы нам проповеди читать? Мало ли эти собачьи дети оскорбляли Бога, мало ли пожгли костелов? Мало ли оскорбили крестов? И мы должны их любить?» Словом, никто не хотел меня слушать.
После Берестецкой битвы надел я вот эту рясу, чтобы с большей торжественностью проповедовать слово и волю Божью.
Вот уж двадцать лет делаю я это без отдыха… Волосы мои уже поседели… Милосердный Бог не покарает меня за то, что голос мой до сих пор был гласом вопиющего в пустыне.
Мосци-панове, возлюбите врагов ваших, карайте их, как отец карает детей, вразумляйте их, как старший брат вразумляет младшего, иначе горе им, но горе и вам, горе всей Речи Посполитой! Смотрите, какие последствия этой войны, этой братской ненависти. Земля эта стала пустыней; в Ушице могилы заменяют мне прихожан; костелы, города, деревни превратились в пепелища, и языческое могущество растет и поднимается над нами, подобно морской пучине, которая уже готова поглотить и тебя, каменецкая твердыня!..
Пан Ненашинец слушал речь ксендза Каминского в сильном волнении; на лбу у него выступили капли пота; потом он так заговорил среди общего молчания:
— Что и между казачеством есть достойные кавалеры, примером тому служит пан Мотовило, которого мы все любим и уважаем. Но что касается общественной любви, про которую так красноречиво говорил ксендз Каминский, то признаюсь, что до сих пор я жил в тяжком грехе: такой любви во мне не было, и я не старался иметь ее. Теперь духовный отец до некоторой степени открыл мне глаза. Но без особенной милости Божьей я не обрету такой любви в сердце своем, ибо ношу в нем воспоминание о страшном зле, о котором я вам сейчас расскажу.
— Не выпить ли чего-нибудь тепленького? — прервал его Заглоба.
— Прибавьте огня в камине! — сказала Бася слугам.
И вскоре озарилась ярким светом комната; перед каждым рыцарем слуга поставил кварту горячего пива; все с удовольствием обмакнули в него свои губы, а когда стали пить глоток за глотком, пан Ненашинец снова заговорил своим грубым голосом, похожим на грохот телеги.
— Мать моя, умирая, поручила мне опеку над сестрой моей. Ее звали Гальшка. У меня не было ни жены, ни детей, и я любил эту девочку и берег ее как зеницу ока. Она была на двадцать лет моложе меня, и я носил ее на руках. Словом, я считал ее своим собственным ребенком. Потом я отправился в поход, а ее захватила орда. Вернувшись, я в отчаянии бился головой о стену. Состояние мое пропало во время похода, но я продал все, что осталось, сел на коня и отправился в орду выкупать ее. Я нашел ее в Бахчисарае. Она была при гареме, но не в самом гареме, так как ей было только двенадцать лет. Никогда я не забуду, Гальшка моя, того, как целовала ты меня, когда я тебя нашел… Но что же? Оказалось, что выкупа, который я привез, было недостаточно. Девочка была красавица. Иегу-ага, который ее похитил, требовал втрое больше. Я предлагал себя вдобавок, не помогло и это. На моих глазах купил ее на базаре Тугай-бей, тот знаменитый враг наш; он хотел продержать ее три года при гареме, а потом взять ее себе в жены. Я вернулся домой и с отчаяния рвал на себе волосы.