Пандемониум
Шрифт:
Евгений проснулся, как будто вынырнул из голубого теплого моря. Было позднее утро. Он сладко потянулся и вдруг понял, что впервые за много недель спал по-настоящему. Голова была чуть тяжеловата, тело млело, преодолевая нежную скованность. Глаза продолжали болеть, но это был пустяк!
Он широко зевнул и с интересом пролистал в памяти сон, который только что видел: ночной полет, призрак доктора, спящая старуха - что только не привидится на больную голову!
'Да', - подумал Евгений.
– 'Доктор Беннетт - вот к нему и надо идти!'
Уже спустя пару минут, оставленное сном блаженство испарилось без следа, уступив место привычной тяжести и одиночеству. Он снова чувствовал себя больным.
'Господи, надо как-то это спрятать до приезда хозяев!'
Желудок стонал от голода. Кости ломило.
Когда Евгений сжал в кулак левую руку, что-то несильно кольнуло его ладонь. Там было несколько странного вида царапин, оставленных неизвестным предметом.
Сны и явь
С тех пор ночь стала для Евгения второй, протекающей параллельно жизнью. Раз или два в месяц к нему прилетал доктор Беннетт, и они с видом чиновников, идущих на службу, отправлялись ломать чужие судьбы. Они бывали в далеких городах, заглядывали в глаза разным людям: биржевому спекулянту, продажному юристу, богатому наследнику - любителю женщин. Евгений успокаивал себя мыслью, что хороший человек не может иметь врагов, желающих его проклясть.
Теперь Евгений снова мог спать. Правда, сон был по-настоящему крепок лишь в те ночи, когда он помогал доктору. В остальное время бессонница продолжалась, хотя, конечно же, не в такой страшной форме, как прежде. Засыпая в три и вставая в семь, Евгений тащился в университет, где распинался под грозными взглядами профессоров и удивлял сокурсников полной безучастностью к политическим прениям, которые теперь сотрясали воздух в каждом коридоре. Евгений, и правда, утратил всякий интерес к политике. После того, что он пережил, грызня верхов и брожение внизу вызывали больше отвращение, чем страх. Было как-то странно мучиться из-за таких условностей, как страна, человечество, война и смута, если живешь двумя жизнями вместо одной.
Парадокс этой новой двойной жизни состоял в том, что ее нельзя было ни доказать, ни опровергнуть. Евгений помнил каждое свое ночное похождение, помнил, что говорил и как себя вел доктор Беннетт. При этом когда он приходил к доктору днем, это был совершенно другой человек: добрый чтец людских душ, понятия не имеющий об астрале и проклятиях. Евгений описывал доктору свои сны, надеясь разглядеть в его глазах лукавый огонек или хотя бы проблеск тревоги. Но Беннетт не давал себя разоблачить. Он играл так, как вероятно не сыграл бы профессиональный актер, и каждый раз Евгений уходил от него с мыслью, что принимаемые за правду сны - это начало захватывающей истории под названием 'шизофрения'. Правда порой его бросало в другую крайность, и тогда он еле сдерживался, чтобы не сказать в лицо доктору: 'Я знаю, кто вы!' Но он тут же вспоминал, что умение владеть собой - последний гвоздь, на котором держится здравый рассудок.
Как-то раз Евгений проснулся, умылся, и без завтрака вышел из дома в палящий июльский зной. Солнце жгло так, будто дело происходило в Индии. К этому прибавлялся вполне себе индийский хаос, царящий на улицах. На мостовой гнусно желтел конский навоз, среди которого резвились и пировали беззаботные воробьи. Кругом валялись окурки, солома, подсолнуховая лузга. Уже седьмой день бастовали дворники. Бывшие безмолвные метельщики улиц теперь праздно слонялись, приставали к женщинам и беззастенчиво плевали семечками на презренный тротуар.
Евгений шел по Спиридоньевской, щурясь и скаля зубы от надоедливых лучей. Проходя
Это было первое в его жизни лето, когда он почти с нетерпением ждал осенних холодов. То ли потому что жара и духота в сочетании с хамством и дуростью были особенно невыносимы, то ли спускающаяся во мрак душа не хотела видеть вокруг себя ничего, кроме умирания.
Доктор Беннетт уже три недели был в отъезде, и Евгений чувствовал странную пустоту и бессмысленность своего существования. Это было нелепо, учитывая характер его отношений с доктором и той работы, которой они вместе занимались. Ему было страшно признать, но Беннетт действительно занял в его жизни особое место. Он стал Евгению ближе, чем отец и мать, ближе, чем все его друзья. Такая близость, должно быть, возникает между людьми, презирающими друг друга, но оказавшимися в одной лодке посреди океана.
Извозчик давно уже был не по карману. Подойдя к трамвайной станции, где плотной кучей столпились шумные бабы, мужчины с мешками и нагловатые солдаты, Евгений от нечего делать стал разглядывать обвешанный журналами и открытками киоск.
Почти всюду карикатуры. Вот Распутин лапает бывшую императрицу за грудь волосатой рукой. Вот Керенский, истекая потом, тянет за веревку упрямого осла. Вот капиталист в ужасе задергивает шторы, чтобы не видеть красную зарю.
Одна картинка резко выбивалась из общего смыслового фона. Это была карикатура прошлых времен: ухмыляющийся русский солдат дает лихого пинка перепуганному кайзеру.
'Неужели кто-то еще верит в победу?' - подумал Евгений.
Пару лет назад такие карикатуры пестрели на каждом шагу. Что изумляло: русский солдат почти всегда изображался в виде разудалой деревенщины, ухаря с похабными, шальными глазами. Он порол немцев ремнем, гонялся за ними с нагайкой, щелкал по носу, заставлял плясать гопак. Можно ли выиграть войну, презирая своих героев? Ответ был очевиден с самого начала.
Трамвай, забитый до отказа потной толпой, кое-как дотащил Евгения до нужного места и даже позволил ему выбраться наружу, не потеряв портфель и кошелек.
Еще идя по коридору, Евгений услышал, грохочущий из-за двери, вдохновленный голос Зауера и лихорадочное, как пулеметная стрельба щелканье печатной машинки.
Главный редактор 'Задиры', стуча каблуками, расхаживал из угла в угол. Его левая рука была заложена за спину, в пальцах правой тлела сигара. Голова слегка запрокинута, в глазах огонь.
Калик, отдуваясь и щуря глаза, с головокружительной скоростью печатал под диктовку текст статьи.
– Речь сейчас не о том, что русский солдат - всего лишь мужик, которому сбрили бороду и вместо лаптей надели сапоги. Не о том, что народ наш, никогда в своей уродливой истории не знавший свободы, вдруг получил ее прямо в зубы. И даже не о том, что наш главнокомандующий на коленях умолял войска идти в атаку, чтобы выбить у врага мир на менее постыдных условиях - Да, Женя, секунду!
– Речь идет о том, что величайшая армия Европы на глазах превращается в озверелую орду... Нет! Стадо! В озверелое стадо убийц, насильников и воров! Можешь передохнуть!
– Привет!
– он повернулся к Евгению, шумно втягивая ноздрями воздух.
– Ну что, готово?
Евгений раскрыл портфель и протянул Зауеру свой последний стих.
– Так, так, - Зауер, не присаживаясь, начал бегло изучать текст.
Евгений переступал с ноги на ногу, с полным равнодушием ожидая вердикта и все больше скашивая глаза на редакторский стол. Там по краю чашки с остатками кофе безнаказанно ползала жирная черная муха.
– Нет, это не годится!
Зауер вернул бумаги так, словно держать их ему было физически больно.