Пастух своих коров
Шрифт:
— Завтра съедите. Вот такой прогноз, — сказал он.
Оброскин был коротко стрижен, в щели между лбом и скулами передвигались, меняя позицию, небольшие запоминающие глаза.
— На мороз надо, — посоветовал он.
— Давай, — Митяй взял щуку, вышел в сени и тут же вернулся с ящиком пива.
— Ого, — с достоинством сказал Серафим Серафимович. — А скажите, Дмитрий, не найдется ли у вас сигареты.
— Не курю, — ответил Митяй, — и Оброскин не курит и вам не советует. Савва, угощай, —
— Спасибо. Я отплачу, — пробормотал Савка.
— Ладно. Отплатит он.
— Кури, Борисыч, — Савка с треском вскрыл пачку, — а ты, Херсимыч, не вставай. Я поднесу.
Митяй достал из карманов штанов две бутылки водки.
— Тепловата. Может, остудить?
— От студеной водки забалдеешь, — предупредил Оброскин.
— Тогда не надо, — согласился Митяй, — мы что сюда, жрать приехали! Верно, профессор? — подмигнул он Серафиму Серафимовичу.
— А как же свинья? — поинтересовался Петр Борисович.
— Свинья крутая, — усмехнулся Митяй, — а Оброскин покруче. Навалился на нее, как на телку, и заломал. Всю жизнь этим занимается.
— Ты б делом занялся, — кивнул на гусятницу Оброскин. — Простынет, такой прогноз.
Митяй снял крышку.
— Узнаешь, Борисыч?
— Неужели свинья, — удивился Петр Борисович. — Когда же успели?..
— Сам ты свинья, — непочтительно встрял Савка, переминаясь и поглядывая на бутылки. — Это Гаврюша.
— Неужели! Я ж его вот таким помню, — Петр Борисович не поленился нагнуться, чтобы показать два вершка от пола. — Гаврюша — это бычок, — объяснил он Серафиму Серафимовичу.
— Я догадался, — сухо ответил тот.
— Нина, что ты возишься, — поторопил Митяй. — Да скинь ты свою фуфайку! И сгоняй за хлебом. Черного принеси, сегодняшнего. А пока мы с Борисычем, для разминки, — он полез за пазуху и достал плоскую бутылку коньяку — как с патриархом.
— Савка старше, — уточнил Петр Борисович, принимая бутылку.
— Савка у нас вечно молодой. Верно, профессор?
Серафим Серафимович отстранил протянутую бутылку.
— Я дождусь водки, — коротко сказал он.
Наконец весело расселись за столом, только Оброскин не сел:
— Ничего, я постою.
«Полкомнаты занимает, — с досадой подумал Петр Борисович. — Такой прогноз».
Из-за спины Оброскина он с беспокойством поглядывал на Серафима Серафимовича. Тот ничего, постепенно оттаивал.
Мясо Гаврюши приятно пахло дымом, водка была не теплая, а в самой раз, комнатной температуры, Нинка пила на равных, с прибаутками, и хорошо, искренне смеялась.
Говорили о дорогах, о всероссийском воровстве, о падении доллара, помянули Чубайса. Серафим Серафимович оказался поклонником «Зенита», а Петр Борисович — «Локомотива». Оброскин обещал
Тесно стало за столом. Кто-то пересел на кровать, кто-то похаживал по комнате, натыкаясь на Оброскина. Серафим Серафимович целовал руки Нинке, потом отбросил палку, обнял Петра Борисовича за плечи и вытолкал на середину комнаты:
— Представляю. Это мой друг Петр Борисович. Кладбище погибших кораблей. Между прочим — мудак редкостный. Он специально сломал мне ногу, чтоб читать свои поганые стишки. А Савка, Шереметев благородный, меня отравил. Чтоб меня не было.
Петр Борисович следил поначалу за печкой, потом забыл. Митяй, сидя перед Оброскиным, обсуждал с ним поведение окрестных бандитов.
— А где моя дама сердца? — всполошился Серафим Серафимович.
— Я ее домой отправил, — ответил Митяй. — Нечего ей здесь делать.
— И правильно… Мандавошку на мороз!
Влажные волосы пали на бледный лоб, в углу строгого рта показалась чистая слюнка.
Серафим Серафимович проснулся от холода. «Топить, что ли, перестали», — машинально подумал он, зарываясь под перину, и застонал: боль от ноги расползлась по телу и встретилась с головной болью под лопаткой.
Все ясно, вчерашнее восстанавливать не будем, неблагодарное это занятие. Физическая боль в этом аспекте кстати. Спим дальше.
Из углов, нарастая, послышались голоса. Казалось, стоит сделать усилие, и речь станет членораздельной. «Что это, — недоумевал Серафим Серафимович, — крысы? Но это было уже у Грина, какой смысл в повторе». Он сделал усилие и прислушался. Но голоса отдалились, а головная боль стала отчетливей. Оставим, как есть. Голоса снова приблизились, разбились на интонации. Один был просящий, другой возражающий. Вклинился убеждающий голос. Ничего дурного они не сулили, — это были благонамеренные детские голоса. «Девочки, молитвослов», — вспоминал Серафим Серафимович. Неужели отогрелись, оттаяли укоренившиеся поля летних обитательниц дома?.. Какая чушь… Это нерожденные дети искушают мою свободу. Или одиночество.
— Вспомните, пожалуйста, самый счастливый день вашей жизни, — потребовал голос, но не детский уже, а противный. Да наверняка был, только как тут вспомнишь. Может, их было много? Может оно, счастье, различимо только в момент осуществления, а потом забывается, выходит паром или потом… Вот так запишешь иногда мысль, чтоб не забыть, наткнешься через некоторое время и не поймешь, о чем эта заметка… Серафим Серафимович приоткрыл глаза и тут же закрыл: серый свет, подтекающий из окна, показался нестерпимо ярким.