Пепел и песок
Шрифт:
Я выношу Карамзину блины украдкой, под покровом школьной сумки. Он жует их на диване фон Люгнера и провозглашает:
— Я настоящий червь мучной. Немного нервный, но ручной.
В этот раз тесто отвернулось от Карамзина. Бабушка, не оборачиваясь, глухо приказывает:
— Не носи ему блины.
— Кому?
— Шизофренику своему.
— Он не шизофреник.
— А кто еще? С таким отцом-алкоголиком.
— У него нормальный отец. Он ему книги привозит.
— И перестань плясать под его дудку!
— Блин,
— Не груби. Он тебе говорит, ты все делаешь. Что ж ты такой слабовольный? А если он тебе скажет в окно прыгнуть, ты прыгнешь? А?
46
— Так прыгай же!
Комната Карамзина. Распахнуты тюлевые занавески. Из другой комнаты доносится хмельное ворчание папы Карамзина: у него три выходных, он пытается их сосчитать, но они расплываются в разные стороны. Июль в Таганроге — тяжел.
Я стою на подоконнике четвертого этажа. Карамзин покусывает ноготь:
— Прыгай! Сделай что-нибудь в жизни своей, бычок-песочник несчастный.
Внизу песочница, моя цель. Над песочницей через двор протянуты веревки с пыльным бельем. За деревянным столом, укрытым желтым линолеумом с педантичными ржавыми гвоздиками по периметру, в середине двора, на скамейках сидят в жарких позах Перун и Ярило, играют в подкидного дурака стертыми картами.
— А вот тебе вальтон пик! — ликует Перун.
— А подавись-ка королевичем! — Ярило выкидывает карту, как нож. — Бери, бери. Не ссы!
— Все равно будешь у меня дураком!
— А ты козлом!
— Че?
— Ты играть не умеешь, пидор!
— Че?
Возможно, их древняя дружба была бы разрушена в этот момент. Но спасаю ее я — как небесный пиковый валет.
Падаю, обрывая веревку с бельем. Простыни, наволочки, полотенца опускаются в грязь и на головы Перуна и Ярило. Вглядись, Бенки: это кадр, достойный идеальной комедии.
Если бы не боль в подвернутой, как у тряпичного Лягарпа, левой ноге. Языком я ощущаю вкус теплого железа. Пальцами правой руки безвольно перебираю песок. Не смею повернуться, пусть все остается так, в этой уютной пустыне. Отсюда мне уже не выйти. Хиштербе.
Надо мной небо Таганрога. Облака давят на глазницы, растирают песчаные смыслы об днище черепа. Хиштербе, хиштербе, хиштербе.
Сквозь самое тяжелое облако проступает лик брадатого старца, он беззвучно вещает:
— После святого обряда в песочнице ты принимаешь имя Марк — отныне, присно и во веки веков.
— Федор Кузьмич, а фамилия?
— Энде. Что по-немецки значит «конец».
— Я умираю?
— Воскресни! Все только начинается.
Облако искажается под ветром с Азова, старец в перьях разносится в прах.
Перун и Ярило выкапывают меня из песка. Они озабоченно матерятся, но я догадываюсь об этом лишь по их отточенной артикуляции: я ничего не слышу. Будто песок забил
Потная бабушка уже тут, руки в тесте. Лица опять не вижу. Карамзин-старший подносит ослепительный стакан с водкой: станет легче. Бабушка выхватывает стакан и бросает в песочницу. Он утыкается скорбно, тонкие грани испачканы тестом. Водка уходит в песок. Левая нога вытягивается и становится ясно: я ей не хозяин. Бабушка беззвучно приказывает что-то Перуну и Яриле. Они встряхивают меня, отстранив от реальности.
ЗТМ.
47
— Йорген, где живет Катуар?
— Марк, а ты сам где вообще?
— На кладбище.
— Поздравляю. Как ты его назвал?
— Немецкое.
— Да, нет, мужика этого.
— Это девушка. Диалогистка.
— А что за имя странное?
— Я не знаю настоящего.
— А ты сценарий вообще пишешь?
— Подожди! Как узнать ее адрес?
— Кого?
— Девушки этой. Ты ее мне прислал.
— Я? Слушай, я сейчас на Красном море, уже в акваланге стою, вернусь через три дня. Разберемся с твоей девушкой, ну?
Весь предыдущий диалог происходит при полной темноте в кадре. Теперь свет. Свет, я сказал!
У кладбищенских ворот стоит весельчак, в бодрой рубахе и с трудолюбивой лопатой на плече, которую приобнимает за черенок.
— Э! — он манит меня левой, свободной рукой. — Кладбище закрывается. Покойничкам отдыхать пора.
— Да, я ухожу.
— А кто тут у тебя?
— Девушка была. Сбежала.
— Случается. А на каком она участке?
— Не знаю. Вон там была. Где актриса похоронена.
— А! Ами!
— Откуда вы знаете, что ее так звали?
— С могильщиками надо на «ты». Там еще рядом Божена лежит.
— А она кто была?
— Она портнихой была. Платья шила. Я тут про всех все знаю. Могу романы писать. Про каждого. Вот этой лопатой.
И хохочет, роняет шанцевый инструмент с вечерним звоном.
48
Крупно: рентгеновский снимок в дрожащих руках. На снимке — белые полосы с размытыми очертаниями посередине.
— Обычный перелом со смещением, — говорит доктор. — Будешь лежать тут месяц на растяжке. Повезло. Хорошо, что в песочницу попал, а не на асфальт. Зачем тебе понадобилось прыгать из окна? Хотел умереть? Рановато.
Он подходит к раскрытому окну, вынимает из кармана халата пачку сигарет. Смотрит на пыльные тополя июля.
— А мне самому иной раз помереть тут хочется. Чего я забыл в этом Таганроге? Ты как на ноги встанешь — беги отсюда. Мне уже сорок четыре. Никуда не убегу. — Он достает блестящую металлическую зажигалку. — Вот, пациент благодарный подарил. Тут что-то по-английски, гравировка, но я не понимаю. Совсем. И уже не пойму.