Пепел к пеплу (сборник) -
Шрифт:
Дочитав письмо, лорд Тодд прошел в свою спальню, взял свой дуэльный пистолет, вернулся к телу жены, приставил пистолет к виску и спустил курок…
С тех пор в спальне иногда можно услышать хрип, прерываемый судорожными вздохами и мольбами, а затем – раскатистый звук выстрела.
Признаться, я часто вспоминал эту историю, поднимаясь в свою комнату на ночь, хотя дом с тех пор не раз перестраивали, и комнаты как таковой уже не существовало – а когда она была, то находилась совсем в другом крыле, которое сейчас занимала чета Эшби.
Впрочем, в Тодд-холле я часто сталкивался с привидениями иного рода: отпечатками мыслей и чувств умершего. Книги по военной истории Рима, стоящие так, чтобы их удобно было достать, и изрядно
Не сомневаюсь, что для родителей таких мучительных знаков-воспоминаний было намного больше… вещи, что остались, когда родной человек ушел, лгут страшнее всего – они создают иллюзию, что он только вышел и в любую минуту может за ними вернуться…
Но леди Эшби, если она и страдала, то делала это молча, ничем, кроме траура, своих чувств не выдавая. Она старалась проводить в стенах Тодд-холла как можно меньше времени. Каждый ее день был заполнен делами столь же обязательными, сколь и незначительными; и о жизни обитателей Тоддмаркхема она знала едва ли не больше, чем они сами. Впрочем, не позже восьми она обязательно возвращалась в особняк, а в десять чета Эшби осуществляла свой неизменный отход ко сну.
Я мало до сих пор распространялся о полковнике Эшби; признаюсь, в начале своего пребывания в Тодд-холле я просто его боялся. Его водянистые голубые глаза, постоянно устремленные в некую точку за твоей головой и огромная, почти жабья щель рта вызывали у меня инстинктивное отвращение; а его длинные белые пальцы беспрестанно шевелились и подергивались, напоминая мне копошение червей в банке. Полковник, в отличии от тетушки, говорил очень мало, глухим извиняющимся голосом, затихающим к концу каждого предложения так, что невозможно было разобрать слова. Временами за совместной трапезой челюсти его останавливались, он замирал, но тетушка, бросив на него скорее раздраженный, чем встревоженный взгляд, не делала никаких попыток вывести его из транса. Но со временем мне все же удалось наладить с полковником подобие дружеских отношений. Вот как это произошло.
Однажды я обнаружил полковника в библиотеке сидящим за шахматным мраморным столом, где черно-белая столешница одновременно являлась доской. Тетушки не было с самого утра, и Бог знает, сколько просидел он здесь, глядя на нетронутый строй двух армий. Я подошел и попросил разрешения сыграть с ним партию. Признаюсь, меня к этому побудило впервые шевельнувшееся чувство жалости. В первый раз он совершенно меня разгромил; и губы его по завершению партии неуверенно дернулись, вспоминая улыбку. Сейчас, оглядываясь на пережитое, я могу сказать, что ни до, ни после я не видел ничего более трогательного и жалкого, чем эта улыбка. С тех пор вечерняя игра вошла у нас в привычку; конечно, полковника трудно было назвать интересным собеседником, но я полагал, что в моем обществе молчать ему было чуточку легче.
Но я, увы, так и не смог до конца преодолеть свою первоначальную инстинктивную неприязнь к полковнику; нередко мне приходилось заставлять себя спуститься в библиотеку. А после одного события, речь о котором пойдет ниже, моя неприязнь вернулась с прежней силой.
В сущности, это происшествие было совершенно незначительным. Тетушка вернулась домой, устав более обыкновения, и почти сразу уснула в кресле напротив полковника, некрасиво открыв рот и похрапывая.
Я уже спускался вниз, когда перехватил взгляд, брошенный полковником на лицо своей жены. Намного позже мой приятель-художник пытался мне доказать, что глаза якобы не способны выразить что-либо сами по себе – все зависит от незначительных сокращений мимических мышц. Я не приводил этого аргумента
Полковник был глуховат – он слишком поздно услышал мои шаги. Едва он понял, что здесь есть кто-то, кроме него, как ядовитая зависть исчезла из его глаз; он даже попытался улыбнуться моему приходу, но я, как ни старался, не мог себя убедить, что взгляд этот мне только почудился.
После этого я стал избегать его общества; дни тянулись монотонно, и, смешанное чувство любопытства и скуки побудило меня к расспросам об умершем Чарльзе Эшби. Грейс рассказала мне, что мальчик сгорел буквально за три дня; он никогда не отличался крепким здоровьем и однажды в грозу весь промок. К вечеру он горел, тело покрылось багрово-синими пятнами; спешно вызванный доктор не смог ничем помочь, и на третий день Чарльз скончался в бреду и лихорадке. Он был любимчиком Грейс – я понял это по тому, что ее речь, и так обычно невнятную, становилось совершенно невозможно разобрать, когда шла беседа о Чарльзе. К тому же, добавила она «паренек не очень-то с родителями ладил».
Как страшно, наверное, раскаиваться во всех глупых, брошенных в гневе словах, когда поздно, непоправимо поздно просить за них прощения! Но я, как ни старался, не мог найти в себе достаточного количества сочувствия к лорду и леди Эшби и без колебаний платил неприязнью за неприязнь. Возможно, вначале, посылая приглашение, тетушка действительно руководствовалась благими намерениями, но увидев меня вживе, не смогла избавиться от мысли, что я, незнакомый нахальный юнец, унаследую Тодд-холл вместо ее сына; ведь возраст тетушки делал рождение второго ребенка весьма сомнительным. В любом задаваемом мне вопросе мне чудился скрытый смысл; мне казалось, что тетя ищет во мне зерна всех пороков, неизбежно проистекающих из того факта, что у моего отца нет и трехсот фунтов годового дохода.
Поэтому пребывание в Тодд-холле не доставляло мне никакой радости: я готов был полюбить дом, прекрасный, несмотря на запустение, но не его обитателей.
Я забыл упомянуть о комнате, в которую меня поселили: она не отличалась комфортом, и внезапно разразившая летняя гроза сделала ее непригодной до такой степени, что даже тетушка была вынуждена с этим согласиться.
Она отдала приказ, и мои скудные пожитки перенесли в комнату Чарльза Эшби.
* * *
На следующую ночь снова бушевала гроза; я лежал в постели без сна, жмурясь от вспышек молний. В комнате становилось все холоднее и холоднее; как я ни старался свернуться под одеялом, мои руки и ноги медленно превращались в лед. Наконец я, преодолев смутный страх, сбросил одеяло и встал проверить окно. К моему удивлению, рамы были плотно пригнаны, нигде не тянуло холодом, а я между тем покрывался гусиной кожей.
Вспышка молнии дала смутный блик отражения в оконном стекле; и я в ужасе подпрыгнул, увидев, что за моей спиной кто-то стоит; только спустя несколько секунд, когда мне удалось успокоить перепуганное сердце, я сообразил, что стекла двойные, и мое отражение, повторившись в них, создало эффект присутствия кого-то еще в комнате.
Но, несмотря на здравое и разумное объяснение, возвращаться в постель мне не хотелось. Я мерил шагами комнату, пытаясь согреться, когда до моего слуха донесся звук, отличный от завывания ветра и раскатов грома. Это был хрип, отчаянный, захлебывающийся, и оборвался он так же внезапно, как он начался.
Я застыл на месте. В голове промелькнули все рассказы матери о Задушенной леди; и если при свете дня я мог отнестись к фамильным привидениям с некоторой снисходительностью, то теперь, во мраке и холоде мой скептицизм куда-то улетучился. Я с внезапно подступившей слабостью ждал звука выстрела… и вот он раздался!