Пепел
Шрифт:
Дорогие это были мундиры! В каждом Из них было искусно зашито по свертку дукатов. За пазухой у друзей на всякий случай был припрятан венецианский кинжал и пистолет. Зато модные шляпы и меховые шубы придавали им вид разгульных легкомысленных молокососов, скачущих в погоне за развлечениями.
В сочельник, под вечер, они приехали в Яз и остановились на постоялом дворе, у большой дороги. Дворец, вернее, недавно возведенный двухэтажный каменный дом без всяких украшений, виднелся между деревьями на холме, на довольно значительном расстоянии от Вислы. Ольбромский, будто бы беспокоясь о лошадях, занялся тщательным изучением окрестностей и грунта. Цедро, сделав вид, будто собирается заночевать в корчме, стал расспрашивать корчмаря, как приезжий из дальних мест,
Он узнал, что сам помещик сейчас в Вене, но что его ждут на праздники, что помещица на второй день рождества дает большой бал, на который должно съехаться много народу со всей округи и приглашен даже офицерик, командующий отрядом драгун. Друзья в присутствии прислуги и корчмаря стали обсуждать вслух вопрос о том, не. следует ли в связи с таким большим праздником нанести визит помещице или попросить ее оказать им гостеприимство хотя бы на первый день святок, раз уж им пришлось выехать в Вену в такое время. После долгих размышлений и разговоров было решено немедленно отправиться во дворец. Друзья пошли туда пешком. Темнело уже, когда они вступили в аллею парка.
Рафала охватило теперь беспокойство. Мир, который для него давно умер, обратился в прах, который он после душевной борьбы отверг окончательно, с юношеской решимостью, был сейчас так близок… Его мало тронуло бы, если бы это была даже сама княжна Эльжбета. Но увидеть кого-то из чудесной поры юности значило то же, что проснуться зимой и увидеть вокруг весенний день. Любопытство его возбуждалось все больше и больше… Через минуту исчезло то беспокойное чувство, граничившее с неприязнью, которое, как это ни странно, толкало его вперед. То ему хотелось узнать только и бежать от безумных призраков и воспоминаний, то он решал уговорить Кшиштофа совсем не заходить во дворец… Но если бы действительно пришлось вернуться с дороги, он был бы огорчен так, точно его лишили радостей жизни.
Когда они медленно шли между шпалерами обнаженных деревьев, однообразно шумевших на холодном ветру, Рафал вдруг спросил у товарища самым равнодушным голосом:
– Не знаешь ли ты, как зовут эту пани Оловскую?
– Как зовут? Нет. Откуда же? Не знаю.
– Может быть, послезавтра ее именины?
– На святого Щепана? Сомневаюсь, чтобы у нашего славного Трепки была хоть одна тезка из дам.
– Ах да, послезавтра Щепана…
– Ты, насколько помнится, несколько предубежден… Или тебя, как предсказывал Трепка, начинает разбирать страх? Может, хочешь вернуться?
– Ни за что на свете, – проговорил Рафал, лениво потягиваясь.
– Однако постой. Я сейчас узнаю имя этой особы. Это всегда может пригодиться. Нам даже надо принять за правило: обращать внимание на всякую мелочь, на малейший пустяк.
– Прими себе за правило все, что хочешь, только сначала скажи, откуда… это имя тебе…
– Да очень просто… У меня есть к ней рекомендательное письмецо от этого завитого модника, родственника Трепки.
– Покажи.
Цедро вынул из потайного отделения бумажника маленькую, изящно сложенную записку желтовато-голубого цвета. При догорающем свете дня он попробовал прочитать адрес. Оба юноши наклонились над запиской, и Рафал первый разобрал: «Madame Elisabeth de OIowska».
Рафал
Друзья обогнули дворец и набрели, наконец, на теплую боковую дверь. Она была отворена настежь и вела в темные сени. Они заглянули направо, заглянули, налево, в служебные помещения, увидели в конце концов дремавшего старика лакея в будничном костюме и разбудили его. Тот, узнав, что гости приехали из Кракова и у них дело к пани помещице, забегал, засуетился, стал извиняться и повел их, наконец, в комнаты. Цедро и Рафал очутились в небольшой, хорошо натопленной гостиной, убранство которой едва можно было разглядеть при догоравшей уже вечерней заре. В темном углу, на низком наполеоновском шкафчике, весело тикали стоячие часы, обладавшие звуком, который, казалось, был предназначен для счета волшебных, радостных минут жизни. Слуга зажег несколько восковых свечей, взял визитные карточки приезжих, украшенные красивыми виньетками, гравированными на меди самым модным в Кракове художником, и удалился. Свечи сперва горели слабо, потом мало-помалу разгорелись, и желтый свет их наполнил комнату.
Рафалу грезилось, будто он в Варшаве… Ждет Гелену де Вит… Сейчас она войдет, сейчас покажется… Возможно ли это? Гелена де Вит… От сладостного ожидания туманилась голова, и, стискивая зубы, он шептал сам себе:
– Молчи, молчи… успокойся, успокойся…
За окнами, стекла которых мороз разрисовал ледяным узором, глухо и однообразно гудели обнаженные ветви деревьев. Кшиштоф сидел, задумавшись, опершись головой на руки и уставившись в пламя свечи. Прошло много времени, и потеряв терпение он проговорил, поднимая голову:
– Что за черт! Никто нейдет…
Рафал вздрогнул всем телом, настолько голос друга был чужд тому миру, в котором блуждала его душа. От нечего делать он взял в руки альбом в кожаном переплете с изящным золотым тиснением на углах и корешке. Открыв его, Рафал на первых же страницах увидел акварельные виды Грудно. Он перевернул несколько страниц и нашел «свою» аллею. Художник, видно, хотел уловить изапечатлеть на холодном листе бумаги живой зеленый свет, проникавший в глубь темной аллеи, и передать неизъяснимую меланхолическую его красоту… Но передал одни только цвета, угрюмые краски. Жалки и бессильны были его попытки, хотя он был незаурядным художником. И только у одного зрителя он вызвал впечатление действительности, ясное воспоминание о том, что никогда уже не вернется, воскресил перед его взором еще раз пору юности, угасшей навсегда. Этим зрителем был Ольбромский. Рафал забыл, где он и что с ним. Тлаза его впились в раскрытую страницу. Завороженный, он весь был во власти тех дней, когда, выгнанный из дому, остался после смерти брата один на свете и среди совершенно чужих и новых людей искал своей жизненной тропы, прокладывал широкий путь своей душе.
– Аллея… – шептал он теперь, – моя аллея…
В глубине, в туманной перспективе рисунка, виднелся просвет аллеи. «Через этот просвет я из сказочного мира вышел в мир действительности», – думал он с горькой улыбкой на губах. Кшиштоф чго-то ему говорил. Рафал не мог и не хотел слушать его. На лежавшей перед ним акварели он пытался уловить все, что скрывалось за красками. Он словно вслушивался в любимую мелодию, которая будит и терзает душу, шевелит и воскрешает замершее сердце. Сколько дал бы он за то, чтобы стать обладателем этой бесценной вещицы!