Переселение. Том 2
Шрифт:
И поэтому в то утро на необычайно красивом лице этой здоровой, беременной женщины с крупными сверкающими черными глазами ясно проступали тревога и глубокая печаль. Тревога — из-за грядущей неизвестности, а печаль, верно, от того, что мир, в котором она до сих пор так счастливо жила, уходил в прошлое.
Сидя в полумраке под кожаным верхом тяжелого рыдвана, Анна, словно сейчас это был ее дом, еще раз громко пересчитывала вещи: одеяла, платья, овчинные тулупы, горшки, зеркала, часы, ружья, сапоги и наваленные на другой воз мешки. И каждый раз, заканчивая пересчет, со вздохом вопрошала: «Что-то мои дети в Нови-Саде делают?»
И так без конца.
В белых рюшах и длинной черной дорожной накидке дочь сенатора
Ее черные глаза в то утро лихорадочно горели, губы были вовсе не бледные и бескровные, как у монахинь, а пунцовые и припухшие, как у страстной женщины после ночи любви. Или у помирившейся после размолвки с мужем супруги.
Она то и дело высовывалась из экипажа и оглядывала цепь гор, все отчетливее выступавших из темноты. И жаловалась, что их, верно, ждет непогода, о которой кругом столько говорят.
Потом она быстро поворачивалась к Варваре; та, провожая их, сидела у ворот, неподалеку от экипажа. И долго не спускала с нее взгляда.
Уже не раз в то утро Анна, словно о чем-то предостерегая, твердила ей вполголоса: «Ты одна остаешься, милая, одна!»
Варваре накануне снова было плохо, второй раз за дорогу, и они с Петром решили дождаться в Токае вестей от Юрата, как они перевалят через горы и какая там погода. Варвара не была больна, но с тех пор как забеременела, у нее постоянно кружилась голова. И все-таки она встала на рассвете, как говорится с первыми петухами, чтобы проводить невестку. И теперь сидела подле дома с видом смертницы в шелковой рубахе, закутавшись в шелковое одеяло, которое всюду таскала с собой.
Ее побледневшее лицо уже не светилось радостью, как в Темишваре, а голубые глаза не меняли окраски, становясь бледно-зелеными и трепетно-дерзкими, какими были, когда она встречала Павла, приехавшего из Вены. Варвара по-прежнему была хороша, и улыбка ее оставалась такой же чарующей, только теперь она больше молчала и оживала лишь, когда светило солнце и в доме поднималась дневная суета.
Теперь она уже не смеялась так, что тряслись груди, и не ходила так быстро, как раньше, и без конца не перекидывала, как ветряная мельница, ногу на ногу. Перестала она и беззаботно болтать, чем так охотно занималась прежде. Теперь Варвара устало сидела на скамейке, прислонившись к воротам. Ее голова с копной пышных рыжих волос уже не была задорно вскинута; напротив, она низко ее опустила, словно под бременем тяжелых забот. Положив ногу на ногу, она обхватила руками колени, будто держала на них корзинку с ягодами, или голубей, или барашка, заплутавшего из ранней весны в глубокую осень.
Вероятно желая успокоить и утешить невестку, она, заткнув уши, чтобы не слышать собачьего лая, говорила:
— Поезжай, поезжай, дай бог тебе счастья! И Вишневский не двужильный! И я не ребенок!
Ее муж, свежий, подтянутый, несмотря на ранний час, сверкая серебром и позументами, обходил и оглядывал возы и, смеясь, кричал Юрату, что на переднем возке треснула оглобля. Хохоча, он спрашивал брата:
— Уж не дрался ли ты вчера вечером? Ну и ну!
Красавец Петр по-детски завидовал шутнику Юрату и сам старался изо всех сил балагурить. В последнее время его с утра до вечера не покидало отличное настроение, а при взгляде на жену он просто сиял от счастья.
У этого молодого тщеславного человека была отличная черта: он не терял жизнерадостности даже в самые трудные минуты.
Из братьев только Петр ехал в Россию беззаботно. Он даже позабыл о том, что старик Стритцеский в приступе старческого гнева проклял его.
Посмеиваясь, он продолжал обход, заглядывая под возы, осматривал лошадей, их копыта, бабки, колеса, каждую спицу, как ребенок осматривает подаренную игрушку. И все чаще кричал брату:
— Трогай, толстяк!
Гусары
Все пятеро подперли воз спинами.
Ребята выросли возле лошадей. Но верхом ездили еще как медвежата и до оружия не доросли. Умели лишь пользоваться ножом, прихватили с собой и топоры.
Майор уже в пути учил их брать препятствия и стрелять из пистолета. Но сабли обещал дать только в России.
Когда Петр, смеясь, спрашивал, для чего он взял с собой в Россию таких детей, Юрат отвечал: «Я знаю, что делаю! Пять лет тому назад я посадил перед домом в Хртковицах небольшие акации, а оставил их высоченными деревьями, под стать любому колодезному журавлю. Так и с гусарами. Это все будущие русские полковники, хоть сейчас они и ревут как ослы».
Поиздержавшись в Темишваре, он покупал им по дороге поношенную гусарскую униформу, из-за которой они готовы были драться, словно за золотое руно. В Киеве он посулил им золотые горы.
Когда, проезжая через города Венгрии, парни, зазевавшись, терялись, он колотил их и грозил вернуть в штаб Варадина. Юрат знал, что там строят планы создания нового пехотного полка под названием «Petervardeiner National-Grenzinfanterieregiment» [21] . И кричал, что в Россию он их с собой не звал и они могут отправляться на все четыре стороны. Ему наплевать, поедут они или не поедут в Россию. Пусть только помнят, что, если они осрамят царя Лазара, который отдал за них за всех свою жизнь на Косове, он будет не он, коли не вернет их в комендатуру, где они хлебнут горячего и где набирают рекрутов в упомянутый полк, в котором не поют сербских песен и не говорят по-сербски, а потом их навсегда загонят в землю папежников, в город под названием Мантуя, откуда сербу нет возврата!
21
Петроварадинский народный пограничный пехотный полк (нем.).
И хотя они не знали, ни где находится эта Мантуя, ни в какой полк их погонят профосы, они понимали, что за всем этим стоит вечная разлука с земляками. Потому-то они так рьяно и толкались сейчас возле этой оглобли, меняя ее, словно хотели, чтобы их самих к ней привязали. Потому и лезли вон из кожи, вытаскивая из грязи возы, до самого Киева.
Как все матери, особенно, когда они снова беременны, Анна, по своей женской доброте, жалела и слуг мужа. Старалась их защищать, когда они в чем-нибудь провинились, отставали или дрались в придорожных корчмах, как это водится у взрослых. И хоть Анна была немногим старше их, она заботилась о молодых гусарах, как о своих детях. Заходила в корчму, чтобы лично убедиться, накормлены ли они.
Майора они боялись, хотя готовы были отдать за него и жизнь, а майоршу обожали. Перед Юратом, словно перед огромным, страшным медведем, они стояли испуганно вытянувшись в струнку, а майоршу провожали взглядом, словно она явилась с небес и они никогда ничего подобного не встречали и не переживали.
Если порой им приходилось видеть, как, садясь в экипаж, она приподнимает юбку, они, эти парни, за ее спиной, только подталкивали друг друга локтями, стараясь, чтобы нельзя было прочесть на их лицах, о чем они думают.