Перс
Шрифт:
— А вы не знаете, почему Хашем с нами не поехал? Я старый его друг. Он мог бы меня уважить.
— Не знаю, — смущается сначала Аббас, но потом находится, говорит строго: — Он занят очень. Он все время работает, думает. Он очень занят! — И Аббас морщится и прикладывает руку к груди: — Он рад был бы, но он не может — занят.
На минуту мы заехали к Аббасу домой; долговязый черный щенок, охваченный истерикой дружелюбия, кинулся из-под ворот к мотоциклу, ожегся о выхлопную трубу, завизжал, отлетел и снова, перемежая радостный лай скулением, взлетел на задние лапы, затанцевал, лобызая потрепавшую
Скоро запрокинутый ржавый дебаркадер принимает на привязь мотоцикл и отпускает лодку в чашу залива: полтора часа наискось до Куркосы. Берегов с притопленной кормы уже не видно, мотора не хватает, «казанка» то и дело сотрясается, спадая с глиссирования, бьется, грохочет страшно о волну, удары отдаются в ноги. Аббас налегает на руль, зорко смотрит поверх ветрового стекла.
Едва живой баклан с перетянутым канцелярской желтой резинкой зобом, похожий на переломанную ручную химеру, на карманного черта, сидит на борту лодки, поджидает возврат сознания, но голод возвращается раньше. Птица впивается клювом мне в палец, я давлюсь воплем.
Аббасу не терпится, ибо все обрывистей становится волна, — и он поднимает на крыло баклана: черную птицу, всю горбатую — и крылом, и зобом, и клювом, и манерой просушивать полураскрытыми крылья, после нырка, подрагивая ими на борту, на скамейке; капли вспыхивают, отрываясь с кончиков грязно-черных перьев.
Наша рыбалка с бакланом неудачна: птице попадается только хамса, которую ему удается протолкнуть в перетянутое горло, клюв пустой. Скоро черт уже сыт и не хочет тяжко вспархивать, кружить вокруг лодки, вдруг плюхаясь в море.
На обратном пути достигли берега вместе с солнцем, ветер стих, и отсвет заката согрел мне обветренные скулы. Аббас велел ночевать у него в доме, хотя я планировал провести ночевку на берегу уже сегодня. Я не отстоял свой план, и тем более мне интересно было с Аббасом, еще не до конца я понял его. Егерь вытащил баклана, снял резинку и отпустил птицу в море. Птица рассыпавшейся марионеткой рухнула на воду, взлетела и тяжко пошла вдоль берега, села на свайку, на одну из ряда головешек, торчавших двумя рядами на месте когда-то сгнившего причала; раскрыла крылья, обсыхая.
На обратном пути заехали ко второму русскому другу Аббаса — Шурику. Аббас накатом стукнул колесом в железные ворота, скоро из-за них выскользнул невысокий плотный человек с круглым веснушчатым лицом,
— Знакомься. Друг Хашема. С Америки. Как ты.
Настороженный Шурик не сразу позвал нас в дом. Аббас попросил меня пересказать Шурику то, что я рассказывал ему. Шурик стал слушать чуть лукаво, вприщур, потихоньку разгораясь внутренней жаждой общения, переспрашивал, но тут же перебивал себя беспокойным молчанием.
— А в Ленкорани, говоришь, прадед твой чем занимался? Звать его как?
— Дубнов Осип Лазаревич, ювелирный и часовой мастер.
— Подожди, так я ж в Ленкорани в доме жил, где у него мастерская. Так и говорили: «Осипа мастерская». Я над этой мастерской квартиру нанимал три года. Сейчас дом этот снесли.
— Так прадед из Ленкорани еще до революции выбыл.
— Сам-то он выбыл, — хитро, неизвестно кому подмигнул Шурик, — а прозвание осталось. Там и при советской власти часовая и ювелирная мастерская была. В ней я жене после свадьбы кольцо растягивал, тесное оказалось. Так и говорили: «Осипа мастерская».
Шурик был рад вспомнить прошлое время, он улыбался, выражение его лица было захвачено мечтой.
— А в Привольном, в Привольном у тебя кто проживал? — спросил он.
— Мамин дед, дядья, братья двоюродные. Деда звали Митрофан Сорока.
— Нет, не знаю. Ссыльные они? Или из солдат?
— Ссыльные. Потом с герами породнились.
— Ты слышишь, Аббас, слышишь? — погрозил мне пальцем Шурик, поворачиваясь к егерю, затем снова ко мне. — Пойдем, пойдем, чего ж мы стоим, пойдем, сядем по-человечески.
Просторный светлый двор открылся за воротами. Под персиковыми деревьями мы сели за стол у веранды, с которой сошли родственники Шурика: зять, усатый, важный, две дородные дочери, похожие на отца настолько же, насколько он сам был похож на свою жену, высокую женщину, отошедшую только что от плиты; все женщины носили косынки.
— А я из Ленкорани, в Порт-Ильич в семьдесят третьем переехал. Рыбинспектором трудился. Однако же все родичи мои с Привольного. Сейчас с Аббасом охотимся помаленьку. Да рыбку в Хачмас и Набрань вожу, на базар да по ресторанам.
— А почему не в Баку?
— В Баку своих торгашей хватает, там конкуренция душит.
— Я давно тебе говорил, переходи к Хашему, не скупись, там никто не обидит, — сказал Аббас. Он почти не притронулся к вину, в то время как мы с Шуриком завершали пятый или седьмой армуд.
— Дядя Шурик говорит, что у Хашема секта, — произнес зять Тофик.
Я посмотрел на него внимательней. Уважительное выражение лица, думает внутренне. Жена его сидела с ним рядом несамостоятельно, все время посматривала на мужа, как на ценную, серьезную вещь.
— Секта — не секта, а Хашем дело делает, — отрезал Аббас. — Чистое дело делает. — Егерь грозно воззрился на Шурика.
— А я посмотрю. Посмотрю, подумаю. Может, и приду к вам. Если Хашем мозг прояснит.
— Ты себе вещество проясни, — сказал Аббас. — У Хашема голова светлая. Это у тебя в голове пеликаны летят. Все глотают, ничего не проглатывают.
Дочери прыснули, жена улыбнулась.
— Ну, ну, расчирикались, — добродушно усмехнулся Шурик. — Дайте парню досказать. Ты про деда рассказывал. Мой-то дед на войне сгинул, в Сталинграде.