Перс
Шрифт:
Но главное в хубаре — глаза. Нет больше в мире птиц, чьи глаза были бы так похожи на человеческие.
Когда хубара спокойна, воротничок прилег и брови и хохолок приглажены, она похожа на длинношеюю девушку, прилежную, гладко причесанную, с кротким выражением глаз. Обеспокоенная, взъерошенная хубара похожа на коронованную Лидию Вертинскую в роли птицы феникс. Ее миндалевидные сердитые глаза испепеляют округу, сокол, падая на нее, может сгореть.
Щелк, щелк, Аббас включает по дороге фонари, раструбные кварцевые лампы перекрестными конусами возводят над двором шатер. Я быстро меняю объектив, перенастраиваю теплоту вспышки. Посередине двора
Глаз прилипает к видоискателю, я тереблю объектив, стараясь следовать Аббасу, который снова перечисляет список птичьих пород, особенностей обитания, обхождения, степень редкости. Продвигаемся по лабиринту клетей, где на каждой вывешены таблички с описанием породы и латинским названием. Королевского фазана в глубине вольера я никак не могу взять в фокус из-за слишком мелкой ячеи. Обезумевшие голоногие султанки, пастушковые, крытые лазоревым неоновым пером, сбиваются рядком в угол. Манол, схожий с ними опереньем, грузно вышагивает по соломе. Павлин метет хвостом и оглушительно каркает. Многих птиц не видно, и Аббас именует пустоту, которая выхватывается фотовспышкой: голая земля, присыпанная травинками, зерном, пометом; жердочки, поилки.
— А вот инкубатор.
Аббас открывает сарай, полный корзин, заваленных сеном. Несколько обрюзглых индюшек отворачиваются от света.
— У Хашема инкубатор побольше будет.
— Вы разводите на продажу индюшек?
— Зачем? Собираем в заповеднике яйца, подкладываем индюшке, она выводит птенцов. Так и разводим редкую породу. Но вывести мало. Нужно выкормить. И заставить размножиться. Тем и живем. Вот весной лебедей продадим — мотоцикл в заповедник купим.
Шурик во время экскурсии загадочно улыбается, жмурится от света, поднимает, опускает козырек кепки.
Мы возвращаемся. Сона-ханум встречает нас с компакт-диском в руках, что-то просит Аббаса. Она стоит под фонарем, и в тени ее лицо кажется иным, трагическим. Аббас обращается ко мне:
— Слушай, ты разбираешься в технике? Купил жене фильм. Да что-то диск не проигрывается. Посмотришь?
Идем в дом, в начало анфилады комнат.
Сона-ханум смирно сидит на краешке тахты, ждет, когда я совершу чудо и диск прочитается, но изображение то останавливается, то идет рывками; я мою диск в теплой воде с мылом, тру его об свитер — но лев, стоящий по грудь в траве под баобабом, так и не оживает.
Возвращаемся за стол, Аббас снова открывает фотоальбом. Вот вывеска с силуэтом летящего фламинго: «Зоологический сад „Гилан“ по выращиванию и показу редких птиц». «Гилан» был учрежден Аббасом, когда прекратилось финансирование заповедника и все научные и охранительные работы пришлось вести собственными силами. По сути егеря остались добровольными стражами природы. У Хашема, рассказывает Аббас, поселились беженцы, стали баранов разводить, охотиться. Что им скажешь? Людям кушать надо. Потом солдаты стали приезжать на БТРах, стреляли из пулеметов джейранов. Зимой и с юга, и с гор на пастбища Ширвана выводились многотысячные отары, и не было сил у властей применить закон. Аббас сам возился с птицей, справлялся с эпидемиями.
— У баклана и пеликана мясо черное, злое. Их и собака есть не станет.
Заговорили о собаках. На Артеме в детстве я долго общался с волкодавом Барсиком,
А у Аббаса недавно помер пес, гончак, бигль. После операции. Врачи зарезали. Нерв сфинктера случайно задели, плюс внутреннее кровотечение открылось. По всему видно, что Аббас горюет сильно: зажегся, стал вспоминать.
— Не было у меня лучше собаки. Вязкая, но ничего, всегда сама возвращалась. День, два, на третий тут как тут. Афой звали. А когда гонит — любо-дорого послушать. Лай меняется в зависимости от стадии гона. Сразу знаю, кого погнала — корсака, кабана, кота, чекалку. Под конец, когда гонит уже воочию, лает заполошно, мелко, как стонет. Когда умирала, так же точно лаяла. Смерть гнала. А как я ее подстрелю? Когда оперировать ее привез, она тихо лежала. Врачам руки облизала, а когда увидела инструменты — в стойку встала, глаза остановились. Сейчас вот щенка у Хашема взял, внук Афы. Кто его знает, что из него получится.
Аббас учился в знаменитой Ленинградской лесной академии, на охотоведческом факультете. Он поддерживает отношения с множеством друзей в Питере и Москве (в основном сотрудники зоопарков), ездит в столицы на похороны и свадьбы. Возит к ним под заказ птиц, особенно ценна поставка редчайшего талышского фазана. В ответ друзья одаривают его не менее редкими птицами — новозеландским голубем, голубем кудрявым и хохлатыми, манолом или редчайшим видом павлина, обитающим только на единственном острове в Индийском океане. Он показывает студенческие фотографии: субботники, полевые работы, молодежные свадьбы, стройотряд — Дальний Восток, Сибирь, Архангельская область, выражение лица у него всюду одно и то же — смесь презрения и достоинства; а вот работа в заповеднике, в кабине вертолета, подсчет с воздуха джейранов; а вот он стоит с ружьем и в камуфляже рядом с вальяжным красивым мужиком в охотничьей куртке, жилете, отличный галстук, пышные усы; они оба смотрят вверх по склону на фотографа, у ног их распластался клыкастый вепрь.
— Министр культуры. В школе вместе учились, — обрывисто добавляет Аббас, и лицо его твердеет, приобретая в точности выражение, как на самой фотографии. Так он дает понять: его отношения с министром не предполагают использование их в качестве разменной монеты для поддержания разговора.
Я прошу вынуть из конвертиков четыре пожелтевших фотографии, чтобы лучше разглядеть. На оборотах подпись: 1917 год; площади Баку, затопленные революционными толпами, квадратное гигантское знамя с лозунгом: «Да здравствует демократическая республика. Восьмичасовой рабочий день. Земля и Воля»; черный мужичок в армяке, гордясь перед толпой, едва не опрокидываясь вперед, несет тяжкую жердь-древко. На другой: толпа наседает на дом с балконами, избранные лихачи виснут на перилах. Вывеска на доме: «Магазин Аббасова».
— Мой дед Мир-Аббас был хан Ленкорани, — говорит Аббас. — Все большевики отняли, сослали в Среднюю Азию. После смерти Сталина дед снова вернулся в Ленкоранскую губернию.
Дальше я разговорился с Шуриком — Александром Моисеевичем. Его волнует, ни много ни мало, само неустройство мира. Рассказал о маете своей, о желании с детства уйти за горы пешком в Иерусалим.
— Так что ж вы в Америку поехали? Надо было сразу в Израиль ехать.
— Жена да девки мои за длинным рублем погнали. А я вол покорный, когда в узде — куда б ни повернул, все равно в тягло.