Первые воспоминания. Рассказы
Шрифт:
Немного позже, когда земля стала холодней и темнее, начались занятия в местной школе. Тогда и пришло длинное письмо из дома. Родители давали понять, что неплохо бы мне поучиться в деревне: «Таким образом, она разберется сама, как сильно отличается школа, в которую мы ее отдали, от школы, где учатся менее счастливые дети…» В заключение они предполагали, что такой плохой и невоспитанной девочке это пойдет на пользу. Что ж, мысль прекрасная, безупречная в педагогическом отношении. Дедушка медленно прочитал письмо вслух. Потом
— Я пойду в школу? — спросила я.
— Иди, — сказал он, — только помни: пожалуются — шкуру спущу и ремней наделаю.
Школа помещалась в квадратном здании, и ее белые, довольно чистые стены выделялись среди темных деревенских домов. Вокруг был пустырь, — может быть, прежде там собирались развести сад, но так и не собрались, и теперь только грязные, мятые бумажки катились по земле. Несколько птичек, печальных и замерзших, искали на подоконниках крошки.
Сквозь побуревшую, размытую дождями солому крыши виднелись балки. Помню, на самом краю висело сухое, мертвое гнездо.
На дверях учитель прибил красноречивое объявление: «Охотно даю частные уроки. Все дни от 6 до 8 часов. Можно и в воскресенье». Последняя фраза была наполовину стерта, — без сомнения, по приказу священника.
В первый раз я шла в школу по мокрой траве, и яркая медь крутой тропинки ослепительно, до боли сверкала в сером воздухе. Все смешивалось и мелькало, словно причудливый веер из карт раскрывался передо мной: красные следы на глине; лиловые глаза домовых, притаившихся, наверное, в придорожном амбаре; стриженые деревенские дети, швырявшие в меня камнями.
Подойдя к школе, я сразу увидела учителя и никогда, пока я жива, не забуду его. Он был тощий, долговязый, крутолобый и такой растрепанный, что волосы его стояли венчиком, словно у сумасшедшего. В потертом костюме с темными заплатами на коленях и на локтях, он стоял у дверей школы и пытался урезонить мальчишек, метавших камни в объявление. Глаза его лихорадочно блестели, он багровел от гнева и визжал: «Прекратить! Прекратить!» На левой руке он держал очень маленького мальчика, правой сжимал, как шпагу, длинный ореховый прут. Мальчик — помытый и босой — сосал четыре пальца и время от времени проводил обслюнявленной ручкой по отцовскому лицу.
Я видела позже, как учитель целый день ходит с сыном на руках. Так шагал он по улицам, и крестьяне шарахались, когда он вдруг гневно взывал к небу, требуя справедливости. Объявление успеха не имело — никто не хотел пополнять знания, даже за столь скромную плату, как дуро за урок.
Класс всегда принимает новеньких не слишком ласково. Меня приняли в штыки. Особенно рассмешило всех мое платье. Ребята стали кидать в него грязью, плеваться, дергать меня за волосы. Однако учитель пригрозил, что позовет священника, и дикари приутихли. Священника здесь боялись.
Наконец, более или менее мирно, мы вошли в школу, только уродливая черная собачка осталась скулить под окном.
Школа состояла из одной комнаты, в которой умещалось человек пятьдесят. Деревянные
Рядом с кафедрой стояла корзина; учитель посадил в нее ребенка. Потом провел рукавом по пыльным книгам и постучал палкой о доску, чтобы привлечь внимание.
Все было так ново, так удивительно, мучительно ново для меня, что я сидела смирно, положив руки на колени. Этот простой мир был так ярок, так зелен, что я до сих пор ощущаю, как жадно я впитывала в себя краски и образы. На потолке висели в ряд три лампочки. Сырость испятнала стены, и я принялась блуждать взглядом по этим причудливым картам. Снова пошел дождь. Как заманчиво и мелодично стучали капли о желоб! Как уютно и лениво звенели они за окном, в сером воздухе утра! По лугу бежал мальчишка, высоко, точно полковое знамя, держа палку.
В углу, за стеклом, хранились многоугольники, которые сам учитель терпеливо склеил из картона на уроках грамматики. Там же лежал и «Дон-Кихот», два экземпляра — один для детей, другой — «только для педагогов». На картинках, не внушавших должного почтения мухам, изображались нравоучительные библейские сцены.
Учитель открыл журнал и стал выкликать фамилии. Его длинные, белые, почти женские руки выделялись, даже сверкали, на черном дереве кафедры. Время от времени он замолкал и подносил платок к губам. Грудь его западала, он трясся, смотрел на нас глазами загнанного зверя, а свободной рукой поднимал палку, чтобы наказать всякого, кто засмеется.
Я сидела на одной из первых скамеек. Скоро он поманил меня пальцем.
— Как тебя зовут?
Я сказала, и он записал меня в журнал. Нелегко забыть лихорадочный взгляд его желтых, блестящих глаз. Потом он наклонился ко мне и тихо спросил, почему я пошла в эту школу.
— Потому что я плохая.
— Где ты родилась?
Конечно, он знал и так. Не успела я ответить, а он уже пылко, почти исступленно говорил о моем родном городе. В самых возвышенных выражениях он утверждал, что нет в Испании более прекрасного места, но я его плохо понимала. Наконец он замолк, взглянул на меня потухшим взглядом и спросил, сколько мне лет.
— Восьмой год.
— Когда тебе будет восемь?
— В будущем году.
— Значит, тебе просто семь, — сказал он и снова наклонился ко мне. — Ты понимаешь, о чем я говорил? О чем я тебе говорю?
— Вы говорили, что вы любите море…
— А еще что? Что еще?
Я не знала, как мне ответить. Он погладил меня по плечу и снова стал спрашивать странные вещи: как выглядят мои родители, на какой улице я жила, на что похож наш дом, какие у нас висят картины, какие занавески. Наконец он опять закрыл рот платком и показал рукой, что я могу идти.