Песнь дружбы
Шрифт:
Да, она перекрасила волосы, ответила Вероника и томно посмотрела на Бенно. Она протянула ему руку и задержала ее несколько дольше, чем было необходимо.
— И вы тоже изменились, Бенно! — сказала она. — Вы отпустили себе усики, и это вам очень к лицу.
Ее интересует павильон. Нельзя ли его осмотреть? Бенно принес ключ. Сплошная сталь и стекло, а позади лавки две маленькие комнатки: их бы вполне хватило ей для жилья.
Она сняла помещение, и уже на следующий день появился маляр, который вывел на оконных стеклах красными буквами:
«ВЕРОНИКА»
МОДЫ
Вероника
8
Дом Шпана сверкал в лучах весеннего солнца. Поблескивали обшивка зеленой двери и массивные медные прутья перил.
Сверкали в шпановском доме и оконные стекла, и все же в эту весну дом выглядел как-то иначе, хотя с первого взгляда трудно было сказать, что именно в нем изменилось. Ставни обоих окон в конторе Шпана не открывались теперь даже днем, а во втором этаже оставались постоянно закрытыми ставни трех окон столовой. Может быть, Шпан уехал? О нет, все знали, что он в городе, хотя его не было видно с прошлой осени.
Шпан не выносил теперь яркого дневного света, — у него болели глаза. Он боялся улиц и людей, не переносил громких голосов и веселого дневного шума. Звонкий смех, доносившийся с рыночной площади, действовал на него как удар ножа. Он жил только в ночной тиши. Ночью он часами расхаживал по комнате. Мета часто слышала до утра его усталые, шаркающие шаги в столовой. Казалось, он таскает на плечах мешок со свинцом. Нередко он обходил весь дом: скрипя башмаками, он спускался вниз, в лавку и склад; проходила целая вечность, пока он не возвращался наверх, и его шаги шаркали по коридору, мимо комнатки Меты, изнывавшей от страха в своей постели.
Он бродил по дому целыми часами, затем в полном изнеможении опускался в кресло и сидел как мертвый, закрыв глаза. Он устал, невыразимо устал.
Он одинок, страшно одинок; вокруг него тишина и тьма. Ведь есть же в городе счастливые семьи, почему же с ним так случилось? Его старость могла бы быть счастливее, радостнее, могла бы быть достойным завершением жизненного пути. Фриц покинул его, — так было угодно богу. Христина покинула его, — это не могло быть угодно богу.
— Я одинок, я старею! — повторял он без конца в беспомощном отчаянии. Да, он стареет. Ему скоро шестьдесят, но дело не в этом: два года тому назад он был еще бодр и свеж, мог ходить при самом сильном ветре три часа подряд и дольше, если нужно, а теперь он всегда чувствует усталость. У него больное, слабое сердце, но и это не самое главное. Самое главное — это то, что сердце его полно печали, которая все прибывает, беспрестанно, безудержно, как вода в колодце. Печаль— вот в чем старость. У него пет радости, нет надежды, он жаждет того покоя, который длится вечно. Это старость.
Может быть, его спасение в библии? Быть может, она просветит и укрепит его, укажет ему выход? Ночи напролет сидел он, склонившись над библией. Священное писание — в нем все: ликование и отчаяние, благословения и проклятия, искушение и гибель. В нем стоны и исступленные молитвы; где бы он ни раскрыл его — везде кровоточили человеческие сердца, повсюду бог-отец вершил страшную кару над своими грешными детьми. У одного любимый сын был предан своими братьями, сын другого, мчась на бешеном коне, повис в лесу на дереве, зацепившись за сук волосами, сын третьего сбился с пути и дошел до того, что ел вместе со свиньями. Одна и та же вечная судьба, повторяющаяся тысячелетиями. О дочерях говорилось мало, как старательно он ни искал.
Он откидывался в своем кресле
Снова и снова припоминал он всю свою жизнь — тысячи поступков, незаметных и важных, из которых слагается жизнь. Правильно он поступал или нет? Взвешивай и оценивай, Шпан, взвешивай и оценивай! Ты, возможно, скоро предстанешь перед высшим судией!.. Он взвешивал и оценивал. Пусть это покажется высокомерием, — да, он поступал правильно. Он мог со спокойной совестью предстать перед высшим судией. Да, да! Но в эти ночи Шпан не испытывал прежней уверенности: временами в его душу закрадывались странные сомнения. Быть может, он поступал всегда правильно и в то же время был не совсем прав? Быть может, в том или ином случае следовало проявить больше кротости и снисхождения? Но проявлял ли он кротость и снисхождение к самому себе? Иной раз он бывал, возможно, даже жестоким, потому что считал это единственно правильным. Но разве он не был жесток к самому себе? Быть может, ему следовало быть милосерднее к беднякам? Но ведь он участвовал во всех сборах в пользу бедных, жертвовал всем благотворительным обществам, подписывал все подписные листы. И ведь в конце концов он был отцом семейства, а это обязывало его быть бережливым и не сорить деньгами. Господь да простит его, если порой он нарушал этот долг.
Одни и те же мысли постоянно занимают мозг Шпана из ночи в ночь, одни и те же, и под конец он засыпает в одном из кресел и вдруг просыпается от боя часов: пять, шесть. Он бросается в постель и засыпает как убитый. Но через несколько часов его будит щемящий страх: ему кажется, что его сердце остановилось. Он выпивает чашку теплого молока с куском сахара. крошит булочку. За последнее время он привык довольствоваться этим и зачастую целый день больше ничего не ест. Мета готовила, но какой это имело смысл? Она убирала все нетронутым, а потом Шпан сердился, когда она требовала денег на хозяйство.
Мета хотела уйти первого числа ближайшего месяца, на этом настаивал и ее жених. Она хотела вырваться отсюда. Человек, который бродит ночью по своему дому, как привидение! А в последнее время у него появилась привычка громко разговаривать с самим собой, словно проповедуя. Нет, нет, она здесь не останется!
— Ты действительно хочешь уйти, Мета? — спросила Шальке.
— Да, хочу уйти, во что бы то ни стало!
Шальке покачала головой.
— Что же тогда будет с ним? Он уже подыскал себе новую?
Этого Мета не знала.
Шальке снова покачала головой и вздохнула.
— Я, во всяком случае, не собираюсь тебя уговаривать остаться, — сказала она.
Но ведь просто жалость берет, если подумать: такой порядочный и добрый человек, вот беда-то! Она когда-то знала такой же случай, сказала Шальке. Это был учитель гимназии, исключительно образованный человек, говоривший на восьми языках. Его жена умерла, — у него получилось нервное расстройство, он перестал спать; ему становилось все хуже, и однажды ночью он перерезал горло своим двум детям.