Пётр и Павел. 1957 год
Шрифт:
– Вполне, – казалось, Егор и не удивился вовсе, словно заранее знал, кому принадлежит авторство. – Слушай, Никита Сергеевич!.. Поросячья твоя душа!.. Когда ты, наконец, уймёшься?.. А?.. Скоро ли шкодничать перестанешь?.. Глянь, от горшка два вершка, кажись, прихлопни чуток и одно мокрое место останется, а сколько от тебя всякого неудобства происходит, сколько пакостей ты натворил!.. Сам-то понимаешь это?.. Сам-то осознаёшь, какая ты гнида, Никитка?!..
Тот ответить не успел. С улицы донёсся хриплый раздражённый бас: "Куда подевались все?!.. Есть тут кто живой?!.." По ступенькам загромыхали тяжёлые шаги, дверь с треском распахнулась, и на пороге вырос Герасим Седых.
Но в каком виде!..
На
Герасим Тимофеевич был зверски пьян.
– Мир честной компании! – нетвёрдой походкой на плохо гнущихся ногах он подошёл к столу, грохнул на столешницу обе поллитровки и, сбросив на пол шинель, с размаху рухнул на лавку. – Извиняюсь, конечно, за вторжение, но вы мне все… Я с вами… То есть вы со мной… сейчас будете… пить!.. Ясно?!.. И чтобы никаких возражений!.. Не потерплю!.. – и шарахнул здоровенным кулаком по столу. В дверях парной показалось испуганное лицо Галины. – Ба, ба, ба!.. Красавица!.. И ты тут?!.. Очень даже кстати!.. Замечательно!.. Очень даже!.. А ну-ка, иди ко мне… Фу ты, ну ты!.. Да не строй ты из себя недотрогу… партийный секретарь!.. Именно ты мне… сейчас нужна позарез!.. – он попытался разлить водку по стаканам, но руки у него ходили ходуном, и половину он просто расплескал на стол.
– Герасим!.. Что с тобой?!.. Ведь ты не пил никогда!.. Что стряслось?!.. – Галина с изумлением смотрела на его трясущиеся руки.
– Держи!.. – он протянул ей стакан, шатаясь, встал. – Держи, говорю!.. Эх!.. Галка, Галочка, Галина!.. Хорошая ты баба!.. Очень!.. И красивая, и вообще… всё такое!.. А вот большевичка из тебя вышла… Хреновая!.. А знаешь, почему?.. Потому что ты – баба!.. Коммунист, он что?.. Железным должен быть! Или на худой конец… непере… нескло… неуклонным!.. Во!.. А у тебя… по твоему бабьему свойству жалости слишком много. Ты пойми и учти!.. На будущее… Я же тебе добра желаю… Именно за эту бабью хлипкость твою тебе на бюро… выговор вкатили!.. Правда, без занесения… Пока… Счас я тебе выписку из протокола покажу, – он пошарил по карманам и извлёк на свет сильно измятую бумажку. – Вот! Гляди… Можешь удое… вериться… А меня… Меня!.. – глаза его наполнились слезами, он ударил кулаком себя в грудь, чтобы унять непереносимую боль, и прохрипел. – Меня из партии… выгнали… Вон выгнали!.. Совсем!.. За что?!.. Вы мне можете сказать?!.. А?.. За что?.. Меня… из моей партии… из родимой… – и вдруг заплакал жалобно-жалобно, как маленький, хлюпая носом и пуская пузыри.
13
На привокзальном рынке Ворохты было шумно и многолюдно. К приходу московского поезда местное «купечество» собиралось на площади заблаговременно, чтобы занять самые удобные, самые выгодные для торговли места. Состояло оно в основном из бойких деловых бабёнок средних лет и несчастных бабулек, выносивших на продажу из дому последнее, чтобы хоть как-то перебиться и ноги до пенсии не протянуть. А она, пенсия эта, – смех один. Редко, у кого больше двухсот восьмидесяти рублей, а у иных и того не было. Попадались тут, конечно, и лица мужественного пола, но редко.
И чем тут только не торговали!
Смешение стилей, предметов и даже эпох!
Рядом с зингеровской швейной машинкой, которую продавала высокая худая старуха из "недобитых", краснощёкая кустодиевская баба с необхватным бюстом тонким визгливым голосом предлагала на выбор: "Пирожки с ливером!.. Горячие!.. С пылу, с жару, как с пожару!.. Шанежки с повидлом яблочным!.. Налетай, не зевай!.." У ног белого как лунь деда стоял чудом сохранившийся ещё с дореволюционной
Павел Петрович растерялся. В своём отлучении от мирской жизни он вообще отвык от шума и суеты, приспособился жить спокойно, не торопясь, поэтому всё это шумноголосое многолюдье ошеломило его. Он стоял посреди кипящего вокруг него базара и, казалось, забыл, зачем сюда пришёл.
– Товарищ генерал, у нас всего десять минут осталось, – за то время, пока Павел Петрович приходил в себя, Влад успел сторговать у кустодиевской бабы пирожки со скидкой, раздобыл свой любимый "Памир" и теперь, довольный собой, торопил своего попутчика.
– Честно говоря, не знаю, что выбрать… Тут столько всего!..
– А я знаю, – Влад взял инициативу в свои руки. – У нас зима на носу. Так?.. Так. Стало быть, рекомендую преподнести Макаровне самый подходящий для такого случая подарок – тёплый платок, лучше пуховый, или шаль. Согласны? – Павел Петрович кивнул. – Тогда, за мной!.. Я тут одну тётку приметил. Именно то, что нам надо.
У ног Владимира Ильича Ленина, что возвышался посреди привокзальной площади и с грустью смотрел своими бронзовым взором на кишащий внизу человеческий муравейник, одиноко стояла седая усталая женщина и, безучастная ко всему вокруг, молча протягивала на раскрытых руках большой серый платок. Глядя себе под ноги, она думала какую-то свою очень невесёлую думу, а платок продавала так… между прочим.
– Мамаша!., – взглядом знатока Влад оценил предлагаемый товар. – Козий пух?
– Козий.
– Почём?
– Сколько дашь, – похоже, ей было всё равно. Предложи десятку, она без звука отдаст.
– Двести рублей хватит? – Павел Петрович достал из кармана деньги.
– Товарищ генерал, это как-то… даже слишком!.. – попробовал остановить его Влад.
– Куда так много, мил человек?.. – испугалась женщина.
– Значит, хватит, – Павел Петрович почти силой всучил ей две сторублёвки и, взяв платок, коротко бросил своему попутчику. – Спасибо, Владислав Андреевич. Пошли.
И они направились к платформе, но, если бы обернулись, то увидели, что женщина так и застыла с деньгами в руках, в своей неподвижности очень напоминая фигуру Ильича, бронзовевшего над её головой. Она – удивлённая, благодарная, счастливая. Он – мудрый и потерянный.
Павлик лежал на верхней полке, вытянув вдоль неподвижного тела большие сильные руки и закинув назад забинтованную голову. Авдотья Макаровна сидела внизу, под ним, и неторопливо, но отчётливо и даже «с выражением» читала раскрытую на столе книгу.
"… Теперь он стал врагом всего, что видел вокруг себя. Издевательства Красавчика Смита доводили его до такого озлобления, что он слепо и безрассудно ненавидел всех и вся. Он возненавидел свою цепь, людей, глазевших на него сквозь перекладины загородки, приходивших вместе с людьми собак, на злобное рычание которых он ничем не мог ответить. Белый Клык ненавидел даже доски, из которых была сделана его загородка…" – она остановилась и вопросительно посмотрела на вошедших Влада и Павла Петровича, но последний дал ей знак, чтобы она продолжала.