Плач по Александру
Шрифт:
Приставленный следить за ним есаул Савастьян объяснил: стрельцам и казакам молодецкие эти шалости строго заказаны, за воровской набег, если познают, в Астрахани, головы лишишься в два счета. На то, мол, и поставлено государево воинство на границах державы, чтобы разбой пресекать какой ни на есть.
«А уж самим баловать и думать не моги»…
От Савастьяна он впервые услыхал: летом собираются перевести его из крепости. Говорят, вроде бы, в Москву. Одного, без свиты.
«Повеселишься, брат, – уверял Савастьян. – Жизнь в Москве малина. Трактиров тьма, девки как на подбор, веселые, ядреные. Сам не бывал, люди сказывали. По Волге-матушке поплывешь, Россию узришь. Лепота!»
Опять в дорогу.
Год миновал, как они с Ильясом в Терском городке. Осмотрелись, пообвыкли. Воздух здешний пахнет травами предгорий. Рожденная снежниками Эльбруса, добегающая последние версты к морю река, как далекая весточка из родных мест. Он уже немного балакает по-русски, завел знакомства с иноземными купцами, у которых покупает одежду и снедь. Ходит в гости к соотечественникам-узденям живущим в казачьей слободе, охотится в окрестностях на диких гусей и кекликов под присмотром Савостьяна, играет вечерами в шашки и нарды с соседями по аманатной избе, молодыми мурзами, заложниками, как и он: андреевским Чугуком, хайдацким Амиром, тарковским Хамбеком. Жить можно…
– Не хочу в Москву, Ильяс. Никуда больше не хочу! Я не невольник, князь! Меня не на базаре купили!
Молчит стоя на коленях Ильяс, бьет поклоны Аллаху.
Молиться ему с Ильясом теперь заказано: у них разные боги. Прошлый месяц повели его в церковь на площади. Заставили повторять за русским кадием слова священной книги, большую часть которых он не понимал. Каяться заставили в грехах, отрекаться от неведомого Сатаны, произносить заученную фразу: «Алчу сочетаться с Иисусом Христом!» Помазали чем-то пахучим, окунули голову в бочку со священной водой, нарядили в белые одежды. Обвели три раза вокруг бочки, срезали клок волос, повесили на шею крестик. Объявили: нет для него больше Аллаха. И имени мусульманского больше нет. Отныне он раб божий Александр, православный …
– Бисмилло рахмон рахим!
Коленопреклоненный аталык бьет закрыв глаза поклоны в сторону Мекки.
«Как они там, на небесах, делят между собой молящихся? – силится он понять. – Триединый русский Бог и наш мусульманский Аллах? Спросить, разве, у отца Никодима?»
Лезет за ворот рубахи, достает оловянный крестик на ленточке, смотрит на прибитого к кресту нового своего бога с упавшей на грудь головой.
«Лучше не надо, – решает.– Заругает еще».
Волга-реченька глубока
Они плыли навстречу друг другу по Волге – взятый в аманаты мальчишка-черкес удалявшейся от пыльной Астрахани на двенадцативесельном струге в окружении ватаги полупьяных гребцов, и он в двухместной каюте туристского теплохода «Клим Ворошилов» с любовницей. Оба думали о запутавшейся жизни, гадали глядя на унылый степной пейзаж за бортом: что там нас ждет за поворотом, какой неожиданный поворот судьбы?
Сорокапятилетний женатый мужчина, Игошев плыл в ту пору по течению. Подчинялся прихотям вздорной бабенки закабалившей его волю, терял самоуважение, катился в пропасть. Поездку с ним в Москву на ежегодное совещание собственных корреспондентов газеты и последовавшее за ним речное путешествие до Астрахани и обратно придумала она. Как всегда внезапно, под влиянием чувств, с присущим ей слепым воодушевлением и страстью. Наврала с три короба мужу про столичную глазную клинику, где ей необходимо посоветоваться насчет контактных линз, добилась отпуска на работе – все налету, галопом, с придыханиями, восклицаниями «а-ахх!», капельками пота
Простолюдинка из уральской провинции просиживавшая юбчонку в кресле секретаря-машинистки городского исполком она поставила себе целью выбиться в люди. Стучалась исступленно в запертые двери, царапалась, билась коленками. Повышала кругозор, пополняла знания. Не пропускала ни одного сколько-нибудь заметного культурного события в городе. Доставала, пользуясь близостью к начальству, билеты на гастроли знаменитых гастролеров, шлялась по выставкам, фестивалям, бывала на закрытых просмотрах в Доме кино. Поступила в заочный пединститут, чтобы иметь диплом о высшем образовании. Упорно, по слогам одолевала Кафку, Джойса, Бердяева, все мимо, без каких-либо последствий, с той же растерянной полуулыбкой на лице, косноязычием, путаницей в мозгах.
Отдалась она ему, думается, по той же причине: переиграть судьбу. Освободиться как в русской сказке от лягушачьей кожи, явиться миру в новом обличье. Быть постоянно на виду, общаться с содержательными, интеллигентными людьми, показываться на людях в обществе корреспондента центральной газеты, писателя, разъезжать на зависть исполкомовским сплетницам в машине с правительственным номером. Говорить с любимым о высоком: литературе, искусстве, читать вдвоем стихи, слушать серьезную музыку. Стать музой художника, единственной, самой-самой. Завоевать, увести из семьи…
Все это он отлично понимал. Хватался за голову, назначал сроки для решительного объяснения, прокручивал в уме варианты ухода. До той минуты, пока усмехнувшись покорно-обещающе она не садилась на кровать между трюмо и шифоньером в супружеской спальне и не начинала раздеваться. Все доводы рассудка, «за» и «против», логические построения и прочая муть летели в тартарары.
«Служу единственно одной плоти, ничего за три года путного не написал, недалеко до полной деградации», – размышлял он сидя в шезлонге, глядя сквозь колышимую ветром занавеску на иллюминаторе, как она примеряет в каюте новый купальник.
За время круиза она успела обзавестись поклонником. Занимавший одиночную каюту над нами аккуратный блондин в джинсовой паре, старший научный сотрудник какого-то мудреного НИИ, с которым они познакомились во время стоянки в Саратове, где туристов водили в местный краеведческий музей, не отходил от нее ни на шаг. Обнаружил в ней интересную собеседницу, разносторонне развитую натуру, поджидал во время прогулок по палубе, заводил умные разговоры. Она преображалась на глазах: хорошела, смеялась, бросала на него дымчатые взгляды.
«Черт его знает, – думал он вышагивая вслед за ними по узким палубным переходам, – может, я действительно проглядел в ней что-нибудь особенное».
Годы их связи в творческом отношении были для него провальными – все свободное время занимала любовная канитель. Дежурил, когда возвращался из командировок муж, в скверике напротив ее дома, смотрел на окна их квартиры, цепенел видя сквозь стекла, как она появляется на кухне, возится у плиты. Дома сочинял небылицы, попадался на вранье, переносил скандалы. Не считался с чувствами жены, взрослой дочери. Все положил к беломраморным ее коленям.