По обрывистому пути
Шрифт:
Группа «антиполитиков» попятилась к выходу, избегая драки.
— Все равно вы нас не заставите бастовать! Все равно мы будем учиться! — крикнул блондин почти на пороге.
— Вот мы вас и будем учить! — солидно «согласился» волжанин, ставя на место свою табуретку.
И когда вся группа «академистов», покинув столовку, вышла на улицу, здесь сам по себе возник, как песня единства, студенческий старый гимн:
Gaudeamus igitur,Juvenes dum stimus… [10]10
Будем
Назавтра, одиннадцатого января, в канун Татьянина дня, было опубликовано правительственное сообщение об отдаче в солдаты ста семидесяти двух киевских и сорока петербургских исключенных студентов. За возвращение их в университеты и шла студенческая стачечная борьба в. Киеве, Харькове и Петербурге. Господин министр просвещения Боголепов, с благословения царя, ответил на забастовки и сходки студентов вот этим новым ударом.
Обычно в Татьянин день, как и под Новый год, весь вечер и ночь по улицам раздавались смех, шутки. Молодежь сходилась на вечера и вечеринки, собиралась у любимых профессоров, по студенческим квартирам, в трактирах; толпами шли из театров, громко читали стихи, невзирая на мороз, не расходились почти до утра, пели песни. В этот праздник педеля и полиция снисходительней относились к веселому, не по сезону зеленому шуму, которым завершались студенческие «святки».
На этот раз Татьянин день проходил в мрачной растерянности. Университет был полон народу, но лекции никто» не мог слушать. В коридорах висел взволнованный гул. Педеля сновали, прислушиваясь к студентам, но каждый разговор прерывался возгласом: «Собака!», «Ищейка!», «Пёс!», «Жучка!» — и все умолкало. После лекций студенты долго не покидали аудиторий и коридоров: несмотря на мороз, задерживались в университетском дворе, втягивая головы в плечи, ежась в негреющих воротниках, притопывая протертыми подошвами по хрустевшему снегу, продолжали возбужденно обмениваться впечатлениями от неожиданной выходки правительства.
В тесной комнате Аночки Лихаревой вечером Татьянина дня сошлись одиннадцать человек представителей пяти студенческих землячеств. Под веселые тосты и пение они договорились о том, что протестовать против сдачи студентов в солдаты следует посредством всеобщей студенческой забастовки. Решили обсудить это предложение по своим землячествам и снова сойтись для окончательного решения. Чтобы не было множества людей, постановили от каждого землячества прислать по одному представителю…
Снова собрались у Аночки спустя три-четыре дня. На этот раз двенадцать человек представляло одиннадцать разных землячеств.
— Заседание Исполнительного комитета объединенных землячеств объявляю открытым, — торжественно произнёс Федя.
Это прозвучало так значительно, что у собравшихся захватило дыхание и все на несколько секунд приумолкли. «Исполнительный комитет»! — большинство из них и не думало, что они представляют собой такую солидную организацию.
— По обычаю и для порядка нам надо выбрать председателя, — сказал Федя.
— И секретаря, — подсказал кто-то.
Аночка не успела опомниться, как перед ней очутились бумага
— Просим секретаря записать повестку дня. Первое — созыв общемосковской студенческой сходки. Второе — выпуск воззвания от Исполнительного комитета объединённых землячеств…
Аночка в волнении торопливо записывала всё, что говорилось…
Во время заседания дважды раздался в прихожей звонок, тогда поспешно всем наливали в рюмки вино, чтобы представить нейтральную вечеринку, Федя запевал «Коробейников», а Аночка убегала на кухню со своим протоколом. Но выяснилось, что первый раз возвратился хозяин квартиры, а во второй раз звонил почтальон. Обсуждение продолжалось.
Аночка записывала, как на лекции, всё, что говорили товарищи: что борьба студенчества неотъемлема от политической борьбы рабочего класса, что не может быть университетской свободы в тюремной империи, что решительный, единодушный отпор ударам реакции — это единственный путь честной студенческой молодежи, что вообще забастовка — единственное средство к победе, что не может быть свободы «академической» без политической свободы.
Расходились осторожно, поодиночке и по двое, в руках у Аночки остался написанный ею же протокол — единственный след их собрания и доказательство реального существования Исполнительного комитета объединенных землячеств.
Аночка, второпях провожая товарищей, не спросила, куда ей девать протокол, что с ним делать, и теперь не смогла бы уснуть, если бы этот документ остался в ее комнате. Наконец догадалась: скатав его в трубочку, она положила его в пустую молочную «чичкинскую» бутылку с резиновой пробкой и вышла.
— Куда ты так поздно? — спросила в прихожей Клавдия Константиновна Бурмина, хозяйка квартиры, в которой жила Аночка.
— Накурили, открыла окно и хочу чуть-чуть прогуляться…
Во дворе было пусто. Опускался пушистый и щедрый снег. Аночка ткнула бутылку в сугроб, под самым окном, прикрыв снегом, и медленным шагом прошлась до ворот, постояла немножечко в мёртвом, пустом переулке, глядя на бледные блики ночных окошек, на мельканье снега у ближнего фонаря, и так же тихо вернулась домой.
Она собралась уже лечь, расплела было косы, когда в ее комнату постучал хозяин квартиры, адвокат Георгий Дмитриевич Бурмин.
— Аночка, у вас никакой нелегальщины не осталось? — спросил он.
— Что вы! Откуда!
— Ну, смотрите. К вам слишком уж много ходят. Не привели бы «гостей», — сказал адвокат. — Спокойной ночи!
Нет, ночь не была для нее спокойной. Она просыпалась несколько раз и открывала форточку, чтобы еще раз убедиться, что снег продолжает падать и надежно укрывает заветный сугроб под окном…
Но дальше пошли ещё более беспокойные дни, когда чернявый рязанец Коля принёс к ней в комнату гектограф, а Митя-волжанин — стопу бумаги и валик и когда не сколько казавшихся бесконечными часов в ее комнате продолжалась работа по размножению воззвания Исполнительного комитета объединенных землячеств.
Когда гектограф и часть прокламаций унесли из ее комнаты, ей нестерпимо захотелось хоть с кем-нибудь поделиться, кому-нибудь рассказать, что она секретарь Исполнительного комитета, что именно из ее скромной комнатки раздается на всю Москву призыв к студенческой забастовке… Но никому рассказывать было нельзя, кроме тех, кто знал уже сам.