По скорбному пути. Воспоминания. 1914–1918
Шрифт:
Утром, поблагодарив за гостеприимство доктора, фельдшерицу и всех тех, кто за нами ухаживал, и сердечно простившись с ними, мы двинулись в путь по дороге на Кременец. Проезжая мимо лавры, мы остановились, так как захотели приложиться к чудотворной иконе Почаевской Божьей Матери. Вздымающаяся кверху высокая красивая колокольня и белые церкви с многочисленными золотыми, горящими на солнце куполами напомнили мне, как еще совсем недавно наш полк проходил невдалеке, грозно сверкая штыками; как многие солдаты и офицеры, в том числе и я, сняли фуражки и перекрестились при виде той святой обители, у стен которой мы теперь находились. Кто из нас троих мог даже предполагать, когда мы еще шли вперед, что так скоро нам придется снова ее лицезреть. Но сколько мы пережили за это время, сколько испытали! Как будто прошла целая вечность.
Несколько мужичков стояли поблизости и участливо
Приложившись к чудотворной иконе, мы тронулись дальше в путь. Спокойно и отрадно было ехать по родной земле. Убогие хатенки, бабы в пестрых платках, мужики в простых полотняных белых рубахах, сидящие на тряских повозках и погоняющие батогом [6] маленьких, пузатых, но быстрых лошадок; бесконечные желтые поля, усеянные, как маленькими островками, скирдами сжатого хлеба; покосившиеся и ветхие указатели дорог; небольшие речки с подгнившими, готовыми каждую минуту провалиться мостами – все это казалось нам чем-то дорогим, близким, русским…
6
Кнутом.
Вечером того же дня мы приехали в Кременец и, узнав, что скоро пойдет поезд на Ровно, поспешили на вокзал. На вокзале, где было много уже раненых, местные жители, главным образом евреи, встретили нас цветами. Они усадили нас в зале 1-го и 2-го классов, заботливо ухаживали за нами, предупреждая наше малейшее желание и предлагая нам совершенно даром чай, варенья, печенье и разного рода закуски. Тронутые таким радушным приемом, мы благодарили всех, оказывавших нам внимание, и светлое, сладостное сознание исполненного священного долга перед Родиной укреплялось в нас, наполняя наши души тихим, счастливым спокойствием, и облегчало физические муки.
Да, счастливое и незабвенное время! То время, когда проснулся русский дух, когда грозный клич войны объединил всех российских граждан в одном могучем порыве, в котором не было различий между сословиями, служебным положением, национальностью, религией! Отцы и дети, брат с братом, друзья и недруги – все слились в одну общую, тесную народную семью, пылавшую одним желанием, одной целью – сломить и наказать дерзкого врага, посягнувшего на честь и права России…
Вот почему, где ни появлялись раненые воины, эти живые свидетели грозных кровавых событий, все, богатые и бедные, русские,
Счастливое, золотое время, прекрасное, как нежная благословенная весна, расцветшая после сонливой, мертвенной зимы!..
Поезд на Ровно уже стоял, готовый к отправлению. Все засуетились. Еврейские юноши с белыми повязками на левой руке работали в качестве санитаров, вынося раненых на носилках или просто помогая тем из них, кто имел возможность двигаться. Раненым офицерам дали отдельный вагон 3-го класса. Меня положили на нижнюю полку, а на соседней лег прапорщик Ковальский, который при каждом неосторожном толчке громко стонал, еще более расстраивая наши и без того расшатанные нервы. Наверху лег прапорщик Рябушевский с раздробленной челюстью.
Около 12 часов ночи поезд слегка дернул и плавно тронулся. Прибавляя ходу, с грохотом перескакивая со стрелки на стрелку, качнувшись несколько раз из стороны в сторону и распуская пары, он наконец вырвался и помчался вдаль. В нашем вагоне стоял полумрак и было душновато. Полки с лежавшими на них ранеными офицерами едва вырисовывались при дрожавшем свете толстой сальной свечи, тускло горевшей в фонаре. Сквозь открытое окно, через которое врывался как вихрь свежий ночной воздух, глядела неподвижная, бледная, круглая луна. Она точно робко и стыдливо засматривала в темный вагон, как будто боясь своим мягким серебристым блеском нарушить наш покой… И чудилось в ее молчаливом фосфорическом сиянии что-то ласкающее, материнское, нежное… И столько тихой, затаенной грусти и скорби было в ее прозрачном, бледном лике…
Я не отрывал глаз от золотистого, покрытого туманными пятнами диска луны, как будто меня что-то к нему притягивало. И я испытывал в этом созерцании царицы ночи какое-то необъяснимое, тонкое наслаждение. В вагоне было тихо. Слышался порой только чей-нибудь сдержанный говор, да колеса выбивали мерную, однообразную дробь «тра-та-та… тра-та-та… тра-та-та». Я чувствовал себя плохо. Путешествие на повозке и сопровождавшая его тряска очень раздражили мою рану, которая ныла, как больной зуб, и вызывала во всем теле сильный жар. Не в лучшем состоянии находились и мои товарищи, но настроение у всех было отличное.
– Вот ночка, господа! Прелесть! – восторженно воскликнул, шепелявя благодаря выбитым шрапнельной пулей зубам, прапорщик Рябушевский. – Давайте что-нибудь споем!
Все засмеялись, особенно тому, что он предлагает петь, а сам даже рта не мог как следует открыть, но все-таки тотчас согласились, и вскоре раздалась негромкая, довольно складная песня «Среди долины ровная…». Ей вторил монотонный стук колес «тра-та-та… тра-та-та…», а в окно глядела и точно слушала неподвижная луна. Мы пели с воодушевлением; слова и мотив этой простой русской песни глубоко западали и волновали наши души, приобретая в ту минуту, минуту страдания и даже чего-то большего, чем страдание, какую-то особенную возвышенную прелесть и торжественность. Мы увлекались все больше и больше. Звуки росли дружнее, вырывались из наших грудей, соединялись вместе в приятную гармонию и разливались широкой, красивой волной. И чувствовалась в этой родной, захватывающей песне стонущая русская душа, которая вдруг просыпается и вмиг забывает тоску; поднимается в ней молодецкая удаль и бурным ключом играет веселье… Когда мы кончили, раздались голоса одобрения. Спели еще «Стеньку Разина» и после этого решили спать.
В Ровно мы приехали рано утром. Всех нас, раненых офицеров, направили в лазарет N-ской общины. Офицерская палата, куда меня внесли, была чистая, большая и светлая комната со сводчатым потолком, какой обыкновенно бывает в старых казенных зданиях. Добрая низенькая старушка – сестра милосердия – и полный, высокий доктор с открытым, умным лицом встретили меня в высшей степени ласково и тепло. Прежде всего мне сделали перевязку и затем уложили в мягкую постель. С этого момента для меня потянулись длинные, тоскливые и тягостные дни. Положение мое становилось все более и более серьезным. Я очень ослабел и почти не мог встать с кровати. Температура стояла высокая. Врачи беспокойно переговаривались между собой и даже одно время хотели отрезать мне ногу, предполагая, что у меня заражение крови. В своей жизни я очень мало болел, и потому лежать в неподвижном состоянии на постели было настоящей мукой. Я читал газеты, журналы, много спал, но всего этого мне казалось мало, меня тянуло на воздух, на волю, и я наивно считал дни, когда выздоровею и поеду снова в полк. На мои вопросы, скоро ли я поправлюсь, врач с самым серьезным видом отвечал мне, что недельки через две, а то и раньше. Конечно, он шутил.