По скорбному пути. Воспоминания. 1914–1918
Шрифт:
В первый же день своего пребывания в лазарете N-ской общины я познакомился с австрийским офицером, раненным в плечо и лежавшим в той же палате, что и я. Молоденький, безусый, он очень мне понравился своей открытой душой и честными убеждениями, и мы вскоре сделались большими друзьями. Он часто приходил ко мне, садился около меня на кровать, и мы мирно беседовали на французском языке о России, об Австрии, о своих армиях, о вооружении. Многое для меня было очень интересно и ново. Единственный вопрос, в котором мы резко расходились и старались доказать друг другу свою правоту, это причина вспыхнувшей войны.
В таких разговорах я не чувствовал к своему собеседнику ни малейшей злобы. И странно было подумать, что этот милый и симпатичный человек считался так еще недавно моим врагом, готовым размозжить голову во всякий удобный момент.
Так прошло недели полторы. Несмотря на предупредительность и внимательность со стороны всех, кто за нами ухаживал, несмотря на удобства и прекрасный уход, все-таки тоска, как ржавчина, разъедала мою душу. Вид раненых, которые прибывали каждый день, их стоны, а иногда предсмертные крики и бред действовали на нервы, заставляли переживать как будто снова весь ужас боя. Особенно беспокоил нас до дрожи в теле один прапорщик, смертельно раненый.
Я ничего не подозревал, но сердце забилось чаще и трепетное волнение охватило все мое существо. Я собирался уже ответить твердым отказом, но в это время из-за полурастворенной двери палаты на меня смотрело и словно молило встревоженное лицо моей матери. Вместо ответа сестре милосердия я только радостно улыбнулся, с трудом приподнялся на постели и протянул вперед руки… В этот момент ко мне быстро подошла, почти подбежала мать, порывисто обняла меня и начала крепко-крепко целовать, шепча:
– Бедный, бедный, хороший мой… Ну, слава богу, хоть жив… Господи, как я счастлива!
И при этом теплые радостные слезы катились у нее из глаз и блестящими струйками сбегали по ее доброму, морщинистому лицу…
В тот же день утренним поездом мы выехали из Ровно, а вечером я уже лежал на чистой, мягкой постели в своей уютной, хорошенькой комнатке, освещенной нежным розовым светом ночного фонаря, а вокруг меня расположились счастливая мать и две милые сестренки, немного испуганные, но довольные, что опять увидели своего дорогого Володю.
Тихо и безмятежно-спокойно у меня было на душе, как будто ангел мира и любви слетел туда с неба. Но не потухла во мне искра, так недавно еще пылавшая боевым огнем; кровь, разгоряченная жарким боем, еще не остыла, и одна мысль, острая и назойливая, стояла передо мной: подлечить свою рану и скорее-скорее броситься туда, в эту страшную, но заманчивую бездну, где потрясают землю громы орудий, где льется потоками человеческая кровь, где стонут, страдают и умирают сотни тысяч людей, где приносится великая искупительная жертва…
Глава II
Под Краковом
Никогда в своей жизни я не был так счастлив, как именно в эти дни, проведенные дома после моего первого ранения. Несмотря на ноющую боль в ноге и упадок сил, я чувствовал глубокое нравственное удовлетворение от сознания исполненного честно долга и принесенной жертвы. Каждый день меня навещали мои близкие и знакомые, которые своим вниманием старались облегчить мои страдания. В каждом их слове, в каждом поступке чувствовались уважение ко мне, к моей ране и тайный трепет перед грозными событиями, разразившимися над миром. На столе у моего изголовья постоянно стоял букет живых цветов, наполнявших нежным ароматом мою скромную, но уютную комнату. О, это были дни моего торжества! Часто по вечерам, после ухода гостей, ко мне приходила мама, садилась на мою постель и, глядя своими чистыми, кроткими глазами, молча гладила мои волосы. Потом, видя мое исхудалое, бледное лицо, она не выдерживала, клала свою голову мне на грудь и тихонько плакала, говоря:
– Бедный мой мальчик! Ты больше не поедешь… Бог сохранил тебя для нас!
Я ничего на это не отвечал и только молча брал ее маленькую руку и нежно целовал. В это время мои маленькие сестры обыкновенно спали. Но днем они не отходили от меня. Первые дни, пока мое положение было серьезное, так как опасались заражения крови, мать запрещала им много со мной разговаривать, и я не мог часто удержаться от улыбки, когда эти два ангелочка с розовыми серьезными личиками на цыпочках подходили к моей кровати и то поправляли мне одеяло, то заботливо спрашивали меня, не хочу ли я кушать или пить. Когда мне стало лучше, их живые синие глазки засияли искренней радостью, детскому любопытству их не было границ, и они с утра до самого вечера готовы были слушать мои рассказы про войну. Конечно, не желая смущать их детские невинные души мрачными картинами страдания и смерти, я умышленно смягчал краски и изображал им войну не такой ужасной, какова она на самом деле. Так в атмосфере любви, ласки и внимания проходили дни. Рана моя быстро заживала. Несмотря на большую потерю крови, мой молодой организм брал свое. Силы возвращались ко мне, а энергия, подобно шумному весеннему ручейку, вливаясь в мою душу, побуждая меня на новые подвиги, новые жертвы. Чем здоровее я себя чувствовал, тем задумчивее становился мой взор, тем чаще уносился я мыслями туда, где раздаются громы орудий, к своим боевым товарищам… Часто, опираясь на палку, я выходил в наш сад и садился на скамью. Дни стояли прекрасные. Еще не было холодно. Но дыхание осени уже чувствовалось во всем. Листья пожелтели и частью осыпались. В воздухе, несмотря на яркое солнышко, была особенная, нежная и приятная свежесть. На всей природе – и на ясном глубоком небе, и в видневшихся вдали полях, и в окружавших садах – лежал какой-то особенный, едва уловимый золотистый оттенок, который бывает только осенью. В такие дни я подолгу сиживал на скамейке и смотрел на свой родной дом, на своих маленьких сестер, которые беззаботно резвились около меня. Счастливые создания! Никакие мысли, никакие сомнения не
По мере того как я поправлялся, мой внутренний голос все сильнее и сильнее подсказывал мне, что долг мой перед Родиной далеко еще не исполнен, пожар войны не только не унимается, но, по-видимому, разгорается с новой силой, и потому пора приготовляться к отъезду. Я избегал касаться этого вопроса, так как знал, какие страдания причиняет моей матери даже одна только мысль о возможности моего вторичного отъезда на фронт. В то время всем, в том числе и моей матери, казалось, что война продлится самое большое три-четыре месяца. Но вскоре, после первых же боев, для всех стало очевидно, что так скоро война не кончится. С каждым днем моя мать становилась все задумчивее и печальнее, так как она отлично понимала, что рано или поздно я должен буду уехать в полк, ибо этого требовали честь офицера и долг перед Родиной. Вот почему, когда я однажды вечером подошел к матери и сказал, что на днях я поеду на фронт, она заплакала тихими бессильными слезами и просила меня только о том, чтобы я побыл дома еще хоть с месяц. Правда, хотя рана моя зажила настолько, что я мог ходить, однако физически я был еще довольно слаб, и медицинская комиссия, на которую я явился, предлагала мне месячный отпуск. Однако дальнейшее пребывание мое дома было для меня тягостно. Мне неприятно было видеть, как страдает мать, и обыденная жизнь в кругу моих близких и знакомых с ее мелочными заботами и интересами местного характера была для меня чужда, так как все мысли и весь смысл моего существования был там, на кровавых полях. Как я мог, хотя бы и дома, жить спокойно и беззаботно, предаваться веселью и удовольствиям, когда я не знал, суждено ли будет мне еще раз вернуться в этот дом. Поэтому к чему было откладывать? И я решил уехать как можно скорее. В день моего отъезда вся моя семья была погружена в глубокую печаль. Как три месяца назад, в день моего первого отъезда, собрались у нас мои близкие знакомые и родные. Разговор как-то не клеился, так как у всех было тяжело на душе. Моя бедная мать, поминутно вытирая платком слезы, старалась развлечь себя приготовлениями в дорогу. Она возилась с моими вещами, укладывала в них всякие печенья, варенье, теплую одежду и разного рода мелочь. Поезд шел в 6 часов вечера, и нужно было торопиться все приготовить к отъезду. Когда вещи были сложены, я отправил их на вокзал со своим денщиком Францем. Обед прошел в каком-то тягостном, неловком молчании. Перебрасывались из учтивости односложными словами, но всяк невольно переносился мыслями за ту роковую черту, где смерть и жизнь сплелись в страшной мертвой схватке и откуда для многих-многих нет уже возврата… Самые разнообразные чувства теснились в моей груди: и тоска по оставляемому дому, и неизвестность будущего, и досада на что-то – и потому я даже рад был, когда приехал экипаж, на котором я с матерью и сестрами должен был ехать на вокзал. Все молча по обычаю сели. Через несколько секунд я быстро поднялся и, перекрестившись на образа, подошел к матери. Все тоже поднялись. Мать залилась слезами, едва сдерживая судорожные рыдания.
– Не плачь, мамочка, – дрожащим голосом сказал я. – Бог даст, это не последний раз…
При этих словах мать еще сильнее зарыдала. Потом я крепко обнял своих милых маленьких сестер и простился со всеми другими. Через минуту я уже сидел в экипаже с матерью и сестрами. Все мои знакомые и родные стояли группой у нашей садовой калитки, когда лошади тронули, все они замахали шапками и платками и пожелали счастливого пути и благополучного возвращения.
На повороте улицы я еще раз обернулся и посмотрел на свой родной домик. Кто знает, может быть, мне не суждено уже будет его вновь увидеть. Всю дорогу до самого вокзала мы все молчали, так как каждый был погружен в свои мысли, и только мои две маленькие белокурые сестрички, сидевшие против на скамеечке экипажа, бросали украдкой на меня грустные взгляды. Поезд уже подходил, когда мы подкатили к вокзалу. Носильщик взял мои вещи, а я быстро отправился к кассе за билетом. Через несколько минут у меня уже был билет, и я направился к вагону, на котором была прибита белая дощечка с надписью «Для г.г. офицеров». Место скоро нашлось, и я, уложив на полку все свои вещи, вышел на платформу, где меня ожидали мать с сестрами. Бедная мать с трудом скрывала охватившее ее волнение, и когда через некоторое время дали два звонка, она не выдержала и, схватив меня руками за шею, горько зарыдала, умоляя меня не забывать ее и моих маленьких сестер, писать как можно чаще и беречь себя… Слезы душили ее, не давая возможности говорить. Раздался третий звонок. Мать судорожно прижалась ко мне и торопливо перекрестила меня. Я горячо ее поцеловал, обнял своих маленьких плакавших сестер и вскочил на поезд уже на ходу. Я стоял на нижней ступеньке вагона и, махая папахой, смотрел на эту маленькую группу дорогих мне лиц до тех пор, пока они не слились с пестрой толпой, стоявшей на платформе.
Долго еще я стоял и смотрел на вокзал и на толпу, которые делались все меньше и меньше по мере того, как поезд развивал ход, и мучительная точка защемила сердце. Я взглянул на город. Все так знакомо. Весь город утопал в пожелтевшей зелени садов. Вон городской сквер, вон красивые здания главной улицы, вон электрическая станция с высокой кирпичной трубой, из которой тянулась длинная струя черного дыма. Несколько маленьких церквей и белый красивый костел. И над всем этим разноцветным морем садов и построек города возвышался, сверкая своими главами, огромный собор.
Поезд шел все быстрее и быстрее, а я все стоял и смотрел на уходивший вдаль город, с которым были связаны все радости и горести моей юной жизни. И только тогда, когда промелькнули последние постройки предместья и потянулись оголенные, скучные поля, я бросил последний прощальный взгляд в сторону родного города и вошел в вагон.
В вагоне были исключительно одни офицеры разных полков, действовавших на Юго-Западном фронте. Большинство были оправившиеся после ранения и контузий и возвращавшиеся в свои части. Настроение у всех было бодрое и веселое. То там, то сям раздавался здоровый, заразительный смех. Здесь не было знакомых и незнакомых, все принадлежали к одной огромной и дружной военной семье, еще более сплотившейся под кровавым стягом войны. Слишком много впечатлений и переживаний дает война, и потому каждый старался поделиться своими чувствами. Громовая победа наших славных войск вызывала у всех подъем духа и жажду поскорее вновь броситься в грозное пламя войны. И только не вполне зажившие раны иногда внезапно сорвавшейся болью напоминали о тех ужасах и не поддающихся описанию страданиях, которые человечество навлекло само на себя.