Под прусским орлом над Берлинским пеплом
Шрифт:
— А что с ее сыном? — Александр Сальваторе, наконец, оторвался от документации и посмотрел на меня внимательным взглядом.
— Чахотка, — ответил я коротко.
Сальваторе молча открыл толстый блокнот в кожаном переплёте, что-то написал в нем, затем вырвал листок и протянул мне. На листке был написан адрес. Взяв чистый лист бумаги, он принялся писать письмо, изредка бросая на меня прищуренный взгляд.
— Как зовут мальчика? — спросил он, не переставая писать.
— Рой Ланге, — ответил я.
Нагрев кусок сургуча над пламенем небольшой спиртовки, Александр сложил письмо в конверт, капнул на него расплавленным сургучом и прижал свою персональную печать.
— Я дал тебе адрес врача. Его зовут доктор Ландау. — Сальваторе протянул мне запечатанный конверт. — Если сможешь привезти мальчика к нему, привози. Если нет — сходи сам, дай ему это письмо и… — он достал из ящика стола несколько монет и добавил их к тем, что лежали на столе, — … и эти деньги. Письмо не вскрывай, а то даже читать не станет. Скажи, что от меня. Если мальчика нельзя транспортировать, пусть врач сам придёт. Тогда заодно пусть посмотрит и остальных детей.
Я почувствовал, как горло сжалось и сковало комом. Мне хотелось достойно поблагодарить Сальваторе за его щедрость и участие, но слова застряли где-то внутри. Я лишь молча кивнул, сжимая в руке конверт, словно бесценную реликвию.
— И ещё… — добавил Сальваторе, внимательно глядя мне в глаза. — Если он начнёт просить больше денег… скажи, что я… что Сальваторе просил передать, что он и так ему должен. Понял?
Я снова кивнул, не в силах произнести ни слова. В голове проносился вихрь мыслей и чувств — благодарность, надежда, и в то же время тревога за Роя и его семью.
Возвращаясь домой, я снова и снова прокручивал в голове разговор с Александром Сальваторе. Его неожиданная помощь, его участие к судьбе совершенно незнакомых ему людей… Это было так непохоже на тот образ жестокого, беспринципного дельца, который рисовала Клэр. Я вспоминал ее слова, полные предубеждения и презрения, с какими она говорила о Надин и всех, кто был с ней связан. «Хищники, кровопийцы, наживающиеся на чужом горе…» — эти и подобные эпитеты
Запись 19
Сегодня мне выпало непростое поручение - доставить письмо доктору Ландау. Раньше я никогда не бывал в этой части города, да и самого доктора никогда прежде не видел. Знал о нем лишь по рассказам, которые, признаться, не внушали особого доверия. Говорили, что он гений, но гений со странностями, нелюдимый, и ведёт затворнический образ жизни. Но дело не терпело отлагательств: маленький Рой, совсем ещё ребёнок, угасал от чахотки буквально на глазах. Каждый его вздох, каждый мучительный приступ кашля отзывался болью в моём сердце. И вот, именно мне выпало идти к этому загадочному доктору, в надежде, что он сможет помочь мальчику. Мысль о том, чтобы тащить обессилевшего Роя на себе через весь город в такую зимнюю стужу, была невыносима, поэтому я и отправился в путь один, с тяжёлым сердцем и запечатанным конвертом в кармане.Дорога казалась бесконечной. Пронизывающий ветер пробирался под одежду, замораживая не только тело, но и душу. Город, окутанный зимней мглой, выглядел неприветливо и тоскливо. Наконец, после долгих блужданий, я оказался перед домом, который, по описанию, принадлежал доктору Ландау.Зрелище, представшее передо мной, не внушало оптимизма. Старый, обшарпанный дом, казалось, был заброшен давно и прочно. Скрипнувшая калитка впустила меня в запущенный двор, где под толстым слоем снега едва угадывались заросли бурьяна. Не решаясь сразу стучать, я постоял на крыльце, собираясь с духом.Наконец, я постучал. Тишина. Я постучал снова, громче. И вот, спустя какое-то время, за дверью послышались шаркающие шаги. Дверь медленно, со скрипом отворилась, и на пороге возник пожилой человек.Это и был доктор Ландау. Невысокий, седовласый, он производил впечатление человека, сломленного годами и, возможно, какими-то неведомыми мне тяготами. Маленькие глазки смотрели на меня из-под седых бровей с каким-то странным, недобрым прищуром. В них читалась то ли затаённая обида, то ли усталость от жизни. Его выпирающий живот, казавшийся кривым и бугристым, наводил на мысли о серьёзной болезни. Ноги, изуродованные, вывернутые наружу, говорили о давнем недуге. Он стоял, тяжело опираясь на узловатую палку, и походил на старое, искорёженное непогодой дерево.— Доктор Ландау? — неуверенно спросил я.Он кивнул, не говоря ни слова. Я протянул ему конверт, запечатанный сургучом, пояснив, что мне поручено передать его лично в руки и что это - по рекомендации.Он взял конверт дрожащими, узловатыми пальцами, и, к моему удивлению, жестом пригласил меня войти. Шаркая, он провёл меня в гостиную и, указав на кресло, произнёс: "Подождите там".Гостиная была под стать всему дому: мрачная, неуютная, с давно не чищенными коврами и пыльной мебелью. Тусклый свет едва ли проникал сквозь заиндевевшее окно, за которым завывала вьюга. Я присел на краешек продавленного кресла, съёживаясь от холода, и стал ждать.Вскоре вернулся Ландау. Он уселся напротив, и тут я заметил, что в руках он держит большую лупу в потёртой оправе. Оказалось, что он вытащил ее из нагрудного кармана своего старого, засаленного сюртука. Приблизив её к глазам, он вскрыл конверт и принялся читать, водя лупой по строчкам. По мере чтения, лицо его менялось: брови хмурились, губы беззвучно шевелились. Время от времени он начинал неразборчиво бубнить себе под нос.Дочитав, он отложил лупу и, тяжело вздохнув, произнёс: "Всё-то помнит этот ваш Сальваторе". Голос его, хриплый и дребезжащий, выдавал сильное волнение. Он с трудом поднялся с кресла и, прихрамывая, стал ходить по комнате. Вид у него был растерянный, словно он не знал, что делать дальше.Внезапно, словно что-то вспомнив, он подошёл к старому шкафу и достал оттуда кожаный саквояж, видавший, похоже, не один десяток лет. Затем, к моему полному изумлению, он начал торопливо собирать вещи, беспорядочно запихивая в саквояж какие-то бумаги, склянки, инструменты. Он то и дело что-то ронял, кряхтел и бормотал себе под нос неразборчивые слова.Встреча с доктором Ландау, с самого начала не предвещавшая ничего хорошего, оборачивалась сущим мучением. Приятным собеседником его точно нельзя было назвать. С первых же минут нашего знакомства он начал не то, что ворчать, а, скорее, изливать на меня потоки беспричинного недовольства. Казалось, его раздражало абсолютно все: и погода за окном, и необходимость покидать свой мрачный дом, и сам факт моего визита.Но особенно его возмущала мысль о том, что за оказанную мне услугу ему придётся, как он выразился, "щупать блохастых детишек". Эта фраза, произнесённая с таким пренебрежением и брезгливостью, больно резанула слух. Неужели он настолько чёрств душой, что даже страдания ребёнка не вызывают в нем ни капли сострадания? К тому же, он с каким-то непонятным раздражением вспомнил о профессоре, который когда-то пророчил ему "светлое будущее", а не прозябание в этих, как он выразился, "муравейниках". Что он имел в виду, осталось для меня загадкой, но тон, которым это было сказано, не оставлял сомнений: Ландау был глубоко разочарован своей жизнью и винил в этом кого угодно, только не себя.С каждой минутой, проведённой в его обществе, моё терпение иссякало. Я постепенно начинал вскипать, жалея, что вообще ввязался во все это и обратился к нему за помощью. Его бесконечное брюзжание, едкие замечания, откровенное хамство – все это было невыносимо. Внутри нарастало глухое раздражение, смешанное с брезгливостью. Неужели этот озлобленный, эгоцентричный старик – тот самый гениальный врач, от Сальваторе? Неужели именно ему я должен доверить судьбу маленького Роя?Единственное, что удерживало меня от того, чтобы встать и уйти, хлопнув дверью, – это мысль о мальчике. Рой был так плох, что счёт шёл буквально на часы. Он угасал, и только чудо могло его спасти. И если этот чудотворец, пускай и ворчливый, и неприятный, - единственная надежда Роя, я должен был терпеть. Я обязан был переступить через свою гордость, через отвращение, которое вызывал он во мне, ради спасения невинной детской жизни. Но если бы не предсмертное состояние Роя, если бы была хоть малейшая возможность найти другого врача, менее капризного, более человечного, я бы ни секунды не раздумывая, развернулся и ушёл, оставив Ландау наедине с его желчью и разочарованием.Фрау Ланге не встретила нас у дверей, когда мы, зябко поёживаясь от промозглого январского ветра, переступили порог её скромного жилища. Комнату, служившую одновременно и кухней, и гостиной, и спальней для ребятишек, окутывал полумрак, разгоняемый лишь тусклым светом, пробивавшимся сквозь затянутое грязноватой тканью окно. В воздухе витал стойкий запах варёной капусты, смешанный с едва уловимым ароматом сырости. На простом, сколоченном из грубых досок столе, среди нехитрой утвари – пары поцарапанных кружек, жестяной миски и почерневшего от времени ножа – белел клочок бумаги. Это была записка, нацарапанная торопливым, неровным почерком фрау Ланге.В ней фрау Ланге извиняющимся тоном сообщала, что, к своему глубокому сожалению, вынуждена была отлучиться на работу. Далее, в нескольких строках, она торопливо обрисовала состояние Роя. Слова её дышали надеждой и робкой радостью: «Температура у него, слава Богу, спала. Он даже покушал немного, я ему сварила жидкой кашки, и он с аппетитом съел целую тарелку! И, представьте себе, сам поднимался с постели! Сил у него, конечно, ещё маловато, но он такой упрямый, мой маленький герой…» Сам Рой, маленький герой поспешно написанной записки, виновник тревог и надежд фрау Ланге, обнаружился тут же, в комнате. Он сидел на узкой, продавленной кровати, застеленной старым, выцветшим одеялом. Худенький, с копной непослушных светлых волос, он был увлечённо занят важным делом - сооружением бутербродов. На коленях у него лежала доска, а рядом, на шаткой табуретке, громоздились нехитрые припасы: краюха черного хлеба, тонкий ломтик, варёной колбасы, и что-то ещё, неразличимое в полумраке. Ловкими, несмотря на недавнюю болезнь, движениями, Рой отрезал толстые ломти хлеба и аккуратно укладывал на них скудную снедь.В другом углу комнаты хлопотала одна из его сестёр. Она сосредоточенно, по-взрослому, орудовала большим, почти с неё ростом, веником, старательно подметая пол. Пылинки, подсвеченные слабым лучом солнца, лениво кружились в воздухе, создавая иллюзию золотистой метели. Девочка, одетая в залатанное платьице, явно перешедшее к ней по наследству от старших знакомых, с усердием, достойным лучшего применения, гоняла по полу мелкий мусор, то и дело останавливаясь, чтобы перевести дух.При нашем появлении Рой оторвался от своего занятия. Он вскинул на нас свои большие, ясные глаза, цвета спелых васильков, обрамлённые пушистыми ресницами, и на его бледном, ещё отмеченном печатью недавней болезни личике, расцвела широкая, по-детски искренняя и беззаботная улыбка. В этой улыбке светилась радость встречи и неподдельный восторг, словно наше появление было для него самым большим и долгожданным событием дня.— Адам! Адам! — голос Роя сорвался на радостный, звенящий фальцет. Он, позабыв про недоделанные бутерброды, в единый миг оказался на краю кровати. — Адам, ты только послушай! — продолжил он, задыхаясь от переполнявших его чувств, — Я сегодня совсем-совсем не кашлял! Ни разу! — Это сообщение, казалось, было для него самым важным известием, которым он спешил поделиться со всем миром, и особенно со мной.Переполненный энергией и радостью выздоровления, мальчишка, не дожидаясь ответа, резво спрыгнул с кровати, босыми ногами шлёпнув по холодному дощатому полу. Он бросился ко мне, словно маленький, неуклюжий щенок, жаждущий ласки, но его порыв был бесцеремонно прерван. Младшая сестра, до этого момента усердно подметавшая пол, вдруг ловко развернулась и шутливо, но ощутимо шлёпнула Роя веником по худеньким, торчащим из-под коротких штанин, ногам.—
Запись 20
Время, казалось, остановилось, сжалось в тугую, удушающую спираль. Меня поглотила вязкая, непроглядная тьма будничных, однообразных месяцев, полных томительного ожидания. Я словно ослеп в этой монотонной мгле, потерял ориентиры, перестал видеть цель, ради которой все затевалось. Каждый день был похож на предыдущий, как две капли воды, и я ощущал всем своим существом, каждой клеточкой тела, каждым нервом, как тянется время.
Минуты складывались в часы, часы – в дни, а дни – в бесконечную, однообразную череду, лишённую смысла и цели. Я физически ощущал, как утекает время, как оно давит на меня, сжимает в своих безжалостных тисках. Это сводило меня с ума, заставляло изводиться от беспомощности и бессилия. Я метался в клетке собственного бездействия, остро осознавая, что мы увязли, что мы не можем двигаться дальше, не можем продолжать нашу борьбу, не можем перейти к решительным действиям.
Но, вместе с тем, я понимал, что это вынужденное бездействие – не бессмысленная трата времени, а необходимый этап, часть тщательно продуманного плана. Это было выжидание. Наблюдение. Шпионаж. Подобно солдатам-разведчикам, затаившимся в засаде, мы были вынуждены замереть, слиться с местностью, стать невидимками, чтобы изучить врага, выведать его слабые места, дождаться подходящего момента для атаки. Разведчики в тылу врага порой проводят долгие часы, а то и дни, не вставая со своей позиции, не выдавая себя ни единым движением, терпеливо наблюдая за каждым шагом противника. Этим же занимались и мы – вели скрытое наблюдение, собирали информацию, выжидали.
Я не мог никого упрекнуть в этом вынужденном затишье, в этом "засиживании", как окрестили его некоторые, особо нетерпеливые. Я понимал, что это необходимая жертва, что от нашего терпения, от нашей способности выждать, затаиться, зависит успех всего дела. Я знал, что за каждым днём этого мучительного ожидания стоит нечто большее, что это не просто потерянное время, а инвестиция в будущую победу. И это понимание помогало мне держаться, не терять надежды, верить, что тьма будней когда-нибудь рассеется, и мы снова сможем ринуться в бой.
И всё же, несмотря на гнетущее ощущение бессилия и невозможность вести открытую, масштабную борьбу, я не мог позволить себе опустить руки и сдаться. Раз не получалось изменить мир одним решительным ударом, я выбрал другую тактику – путь малых дел, путь неустанной, кропотливой работы на благо людей. Я решил вести свою борьбу здесь и сейчас, в тех условиях, в которых оказался, помогая всем, кому только мог протянуть руку помощи.
Каждый день я искал тех, кто нуждался в поддержке, в защите, в добром слове. И, оказывая эту помощь – будь то медицинский уход, юридическая консультация, или просто кусок хлеба – я не забывал о главном. Я говорил с людьми, убеждал, разъяснял, агитировал и агитировал, не уставая, в каждой беседе, при каждом удобном случае. Я вплетал идеи социальной справедливости, равенства, братства в ткань повседневной жизни, стараясь достучаться до каждого сердца, до каждой души.
Я глубоко убеждён, что настоящий революционер, истинный социалист не имеет права бездействовать, прятаться в щели, отсиживаться в стороне во время облав и гонений. Жизнь не стоит на месте, она продолжается, и, увы, народ от этого богаче и счастливее не становится. Если мы, революционеры, будем лишь сотрясать воздух красивыми лозунгами, обещая манну небесную после победы, но при этом призывая людей: "Вы только устройте революцию, а мы потом придём и всем поможем", то нас никто не поддержит. Это тупиковый путь, обречённый на провал.
Безумный Макс. Поручик Империи
1. Безумный Макс
Фантастика:
героическая фантастика
альтернативная история
рейтинг книги
Надуй щеки! Том 5
5. Чеболь за партой
Фантастика:
попаданцы
дорама
рейтинг книги
Обгоняя время
13. Девяностые
Фантастика:
попаданцы
рейтинг книги
Истребители. Трилогия
Фантастика:
альтернативная история
рейтинг книги
Энциклопедия лекарственных растений. Том 1.
Научно-образовательная:
медицина
рейтинг книги
