Поднявший меч. Повесть о Джоне Брауне
Шрифт:
«Как честный человек, я сам должен был бы отправиться в Виргинию и сказать «вяжите меня». «Мы не можем допустить, чтобы он погиб один…» — так он говорил еще совсем недавно, а теперь понял, что вовсе не хочет погибнуть вместе с Брауном.
«Меня засадят, засадят… если кого и засадят, так это меня…» Губернатор Уайз действительно запрашивал согласие на арест не только Дугласа, но и Смита, Сэнборна, Хау.
Смит ощущал и раньше, что
Он уничтожил компрометирующие документы не только у себя, но и в доме Джона-младшего, в Огайо.
Шло сражение между страхом и совестью.
Смит, как и его товарищи, вовсе не был ни трусом, ни себялюбцем. Ему, благополучнейшему американцу, всю жизнь не давали покоя чужие беды. Он помогал Мадзини, сражавшемуся за свободу Италии. Он выручал бежавших из Ирландии участников «картофельных бунтов». Он вмешивался. А рядом с ним спокойно существовали многочисленные Смиты, Джонсы, Андерсоны, которых вообще ничто, кроме своей судьбы, своей семьи, не волновало. Узнав о Харперс-Ферри, Геррет Смит едва ли не позавидовал этим людям. Их никто ни в чем не обвинял. Получалось, что они лучше, чем он, чем Хау.
Всю жизнь он был защищен, а тут вдруг стены рухнули, и он оказался один, нагой, перед страшной опасностью.
Сам себя не знал до конца. Писал раньше: «Я был до сих пор противником кровавой отмены рабства. Но теперь, когда рабовладение начало свой победоносный поход в свободные штаты, я, как и десятки тысяч других миролюбивых людей, не только готов к тому… чтобы противостоять распространению рабства силой, но даже и к тому, чтобы люди гибли и несли гибель…»
Смиту было еще необходимо, чтобы его поступки одобряли, чтобы его любили все окружающие. У него концы должны сходиться с концами, он должен быть в мире с миром и с самим собой. Он не обманывал себя, он добросовестно заблуждался. Он переоценил свои возможности, он не был готов ни к насилию, ни к Харперс-Ферри, не готов к последствиям насилия, а главное, он не был готов к смерти за свои убеждения.
Тяжелые бессонницы сопровождались галлюцинациями. Он пытался покончить самоубийством.
Смита увезли в психиатрическую больницу, он ушел в болезнь, в затмение, как другие скрылись в Канаду. Он, разумеется, не симулировал, ведь он в психиатрической больнице не в первый раз. Сработал защитный механизм. Защитный? Или уничтожающий? Когда его везли в больницу, ему мерещилось, что его везут в Чарлстон, туда, к Джону Брауну. Из больницы он вернулся двадцать девятого декабря притихшим, сломленным.
Страх бушевал, страх всячески раздувался. Губернатор Уайз писал прокурору Хантеру: «Сведения, получаемые отовсюду, убеждают, что существует целая организация, готовая перейти границу едва ли не в каждом пункте. И лучшее время для перехода — день: меньше всего шансов быть задержанным. И днем негодяям легче всего скрыться… Я говорю Вам, что эти дьяволы прекрасно обучены индейскому искусству грабительской войны… Что же будет с нашими границами в день казни?.. Я потребовал, чтобы в Чарлстон доставили двести штыков и солдат и чтобы они были наготове… Я потребую еще четыреста вооруженных людей… Следите за Харперс-Ферри. Повторяю — следите за жителями Харперс-Ферри…»
В панике Уайз наставлял генерала Талиаферо: «Если ошибаться, то пусть ваши ошибки будут в излишестве предосторожностей».
В штат прибыло четыре тысячи полицейских. Их содержание обошлось в четыре
Хау бросился к Стирнсу: что делать? Оба отправились за советом к Джону Эндрью, юристу. Тот сказал, что ему необходимо подумать до субботы. Пока что Стирнс просил своих друзей собрать денег и решить, как помочь заключенному.
Едва узнав о Харперс-Ферри, восемнадцатого октября Хау писал другу: «Надо все перевернуть, не оставить камня на камне, но спасти его жизнь и спасти нашу страну от позора казни». Следующее письмо, написанное через неделю, было умереннее: «…я, разумеется, имею в виду только законные пути спасения Джона Брауна, я никого не призываю следовать за мной дальше, как бы ни поступил я сам…»
Эндрью, подумав, ответил друзьям: никаких законных оснований для ареста Хау и Стирнса нет. Но они оба тем не менее уехали в Канаду.
Пробыв в Канаде три недели, — Хау занимался там и делами института для слепых, — он послал в американские газеты письмо: «Появление Брауна в Харперс-Ферри было для меня неожиданным и непредвиденным. Это не вяжется с тем, что я знал о Джоне Брауне раньше, не вяжется с характерной для него осмотрительностью, с его нежеланием проливать кровь или призывать к восстанию рабов. И сейчас все это для меня тайна и чудо. Что до героя, который взлелеял и воплотил в жизнь эту обреченную мечту, то прежние мои с ним отношения таковы, что в них никому не стыдно признаться».
Стирнс уговаривал его не посылать этого письма.
— Как ты можешь написать «неожиданным и непредвиденным»? Это неправда, ты это знаешь, и все это знают.
— А ты не думаешь, что с меня хватит? У каждого есть свой предел.
Хау стал участником освободительной борьбы рано и сделал много, очень много. Вместе с Фенимором Купером и генералом Лафайетом после поражения польского восстания 1831 года создал в Европе Комитет помощи польским беженцам. По приказу прусского правительства он был арестован, и его продержали в Берлине в одиночке шесть недель. Страх тюрьмы остался на всю жизнь.
Он оправдывался перед Стирнсом:
— Пойми, я уже старый человек. Но я вовсе не ухожу от дел и сейчас — наша газета, наша школа для слепых. Я не могу быть спокоен, пока в сумасшедших домах с людьми обращаются, как с бешеными псами. Сейчас вот с ужасом думаю о Геррете Смите, как он там? И без Брауна — предостаточно. Неужели это преступление, что я не хочу в тюрьму?
— Ты сделал много, очень много, больше, чем почти все окружающие люди. Но чем больше ты делаешь, тем больше с тебя спрашивается. На тебя смотрят. Ведь ты, как и я, как и другие, уже пошел за Брауном. Свернуть сейчас, отказаться — значит предать — каково Брауну в камере будет читать это? Предать Сэнборна, Хиггинсона, да и самого себя.
— Ты меня не хочешь понять. И ты забываешь о том, что Джулия вот-вот должна родить.
На рождество у Хау родился шестой ребенок — сын…
Люди боялись.
Страх передавался из поколения в поколение, мистический, иррациональный, питался традицией: сколько раз со всех амвонов Америки пугали адом, геенной огненной, твердили, что за грехи, свершенные здесь, придется сторицей расплачиваться на том свете?!
Но были страхи посюсторонние. Люди боялись не только таких необыкновенных обстоятельств, как тюрьма, как насильственная гибель, они еще боялись остаться в одиночестве, боялись неодобрения соседей. Не хотели оказаться у себя в родных местах чужими. Чужими среди тех, кто не хочет ни убивать, ни быть убитым и думает, что этого можно добиться, укрывшись, уползая в свою раковину.