Поэтика за чайным столом и другие разборы
Шрифт:
• разветвленный гипотаксис: сдвоенные придаточные (И когда…, И грянул…), зависящие от сдвоенных главных (Стал мигать.: Вот… озарятся…);
• еще одно придаточное, появляющееся в конце второго главного (Где… светло…);
• вводный оборот (казалось);
• и два сравнительных оборота, первый из которых (как уголь по рисунку) образует почти полное — эллиптичное — сравнительное предложение, а второй (как днем) подчинен последнему придаточному.
Этот головоломный синтаксис (не говоря о параллельном усложнении
Продолжается во второй половине ГМН и нагнетание произвольных, чисто вербальных ужасов.
Таков, на мой взгляд, мотив злорадства в III четверостишии. Исследователи любят объяснять его проекцией на грозу близящейся несчастной развязки романа между героями «Сестры моей жизни», что вполне убедительно в свете известной установки поэта на создание цельной книги стихов и соответственного контраста между теперешней грозой и более позитивными предыдущими[69], но не учитывает нарциссической сосредоточенности раннего Пастернака на себе и своих поэтических задачах[70]. В результате отчасти заслоняется непосредственная адекватность образа грозы[71], выдержанного в духе двух инвариантных черт пастернаковской поэтики:
• общего стремления к предельно точной и экспрессивной передаче изображаемого, желания «писать так о весне, чтобы иные схватывали грипп от этой страницы»[72], и «чтобы одно стихотворение содержало город Венецию, а в другом заключался Брестский <…> вокзал»[73];
• пристрастия к нагнетанию в пейзажные картины «зловещих» мотивов (уже задействованных во II четверостишии).
Портретирование — фотографирование![74] — грозы явно относится к числу таких задач на изобразительность и предоставляет богатые возможности для игры со «зловещим», подсказываемой такими стертыми эпитетами к грозовому ливню, как безжалостный, исступленно хлещущий, срывающий злобу и т. п., одной из гипербол чего и является метафора «злорадства». Выбор же именно этого слова, скорее всего, мотивирован его двусоставностью — наглядным лексическим соположением зла и радости, вторящим центральному в ГМН мерцанию тьмы и света[75].
Еще один эффект, выигрышный прежде всего изобразительно, — в строчке Грянул ливень всем плетнем. Что ливень грянул, объясняется типично пастернаковским сдвигом сочетаемости — переносом из идиомы грянул гром. Вдобавок к созданию синэстетического эффекта, это заряжает действия ливня (и сходного с ним рисовальщика) мощной грозовой энергией, чему способствуют также эмфатическое всем и фольклорно-архаический, а значит, не чуждый магии, творительный падеж перемещения (типа идти лесом, полем). Однако эта гиперболика (поддержанная коннотациями оборота всем Х-ом; ср. всем телом, всем народом и т. п.) разбивается
Стихотворение, начавшееся на достаточно сильной ноте, продолжает набирать высоту до самого конца (достаточно проследить кривую природных явлений: лето — гром — охапка молний — волна — ливень — обвал). Финальное четверостишие, в котором одна за другой четко закрываются все строфические и синтаксические скобки предыдущего текста, задает и очередные загадки, по-видимому имеющие оставаться неразрешенными навек. Происходит это в двух основных планах, причем в обоих вроде бы наступает ожидаемая ясность, которая, однако, перекрывается новыми чудесами.
По осветительной линии, вспышки молний простирают свое действие вглубь сознания лирического субъекта[76]. Новый виток состоит в интенсификации «озаренности» — освещаются участки, и так уже освещенные (с увеличивающей убедительность оговоркой, что так казалось). Тем самым эффект предстает и экстатически удвоенным (как при убивании уже мертвого, сжигании уже сожженного и т. п.), и тавтологически избыточным (вспомним ситуацию с трафил). Так или иначе, воспроизводится типично пастернаковский парадокс «ночного света», ср.:
— Я их <…> Люблю всей силою тщеты, До помрачения ума. Как ночь, уставшую сиять <…> Как в неге прояснялась мысль! <…> Как пеной, в полночь, с трех сторон Внезапно озаренный мыс («Попытка душу разлучить…»);
— И гул, и полыханье Окаченной луной, как из лохани, Пучины <…> Светло как днем. Их озаряет пена <…> Прибой на сфинкса не жалеет свеч… («Тема»);
— Он блещет снимком (!) лунной ночи, Рассматриваемой в обед («Волны»).
Непонятным остается, почему — помимо пристрастия к поэтическим оксюморонам — теперь там не просто по-дневному светло, а светло, как днем, то есть подразумевается, светло во тьме. Потому ли, что речь идет о закоулках по определению темной человеческой психики или, может быть, о темной комнате, где проявляют фотографии?[77] Но если там всего лишь светло, как днем, то уместно ли усилительное даже?! Стихотворение кончается вроде бы удвоенным, но по-прежнему загадочным, всплеском все того же ночного свечения.
Что касается времени, то в финале совершается очередной и самый поразительный маневр по его продлению — акробатический прыжок из прошедшего в настоящее.
Пастернак вообще любил анахронизмы[78], а здесь совместил сразу несколько эффектов. Он подчеркнул временной палимпсест столкновением трех разных грамматических времен (и временного маркера теперь[79]) на пространстве всего двух строк и сделал его пуантой всего стихотворения — вынес в самый конец. В этом он мог вдохновляться концовкой стихотворения одного из своих любимых поэтов: