Поэзия Бориса Пастернака
Шрифт:
Горький отмечает исключительную оригинальность Пастернака и вместе с тем, вроде бы параллельно, а по существу именно в ней, в этой оригинальности, находит чрезмерную сложность, «непонятность». Пастернак пытается возражать, его особенно задела надпись на книге 27 декабря. «У вас обо мне ложное представление. Я всегда стремился к простоте и никогда к ней стремиться не перестану» (письмо к Горькому от 4 января 1928 года). Но это больше для проформы. У Пастернака нет надежды переубедить Горького, к тому же стиль его писем, запутанный, порою взвинченный, сам по себе мог подтвердить впечатление Горького, что он не в меру «мудрствует». Ясно, что они по-разному смотрят на предмет, расходятся в осмыслении ключевых проблем на уровне миропонимания.
Вопрос о сложности Пастернака,
Для пояснения - пример со стороны. Разночтение понятий многое определило тогда в критической оценке блоковских «Двенадцати». Блок показывает (выражает) стихийную сторону революции - это общее место в критике 20-х годов. Стихийность понималась в рамках заведомо ясной оппозиции: стихийность - сознательность (преимущественные акценты: разрушение - созидание). В результате вывод: Блок не понял созидательной силы революции. Однако в системе ключевых блоковских понятий-символов именно стихия, как носительница «духа музыки», совмещает обе стороны, с перевесом «положительного» значения. Разрушая, стихия творит (хаос-космос), несет предпосылки будущей культуры (в противоположность цивилизации). Блок говорит на языке романтических символов, критик - на языке рациональной идеологии. Блок синтезирует - критик расчленяет. И теряет при этом целое.
Горький, понятно, не столь однолинеен. Сложно и противоречиво предстает в его рассуждениях связь-различие между «хаосом» мира внешнего, исторического и «хаосом» как лирической стихией, духом художника. В предисловии к «Детству Люверс», называя Пастернака романтиком, Горький высоко ставит самоценность и историческую значимость его «внутренней жизни», «вне мира общезначимого и общепринятого». «Его задача - рассказать о себе самом, о солнце в нем, о том, как он видит себя в мире. Он, конечно, видит себя центром мира, который оценивается им как мир его видений. Он, разумеется, вполне солидарен с лучшим романтиком XIX века Генрихом Гейне, который сказал: «Каждый человек - целый мир, под каждым могильным камнем погребена всемирная история». Допустимо, что эта оценка поэтом человека - неправильна, ибо - слишком высока. Лично мне кажется, что эта дерзкая оценка прекрасна и человек заслужил ее» Отмечая в поэзии Пастернака «богатство и картинность уподоблений... смелый рисунок и глубину содержания», Горький, по существу, говорит о гармонии - неожиданной, новой, с «вихрем» и «звоном»,- она «поражает» его своей оригинальностью.
1 Горький и советские писатели. С. 309.
Однако в дальнейшем появляются и начинают преобладать другие акценты. Горький стремится оценить Пастернака с точки зрения рациональной эстетики. То, что допустимо и даже подкупает в «юноше-романтике» (симптоматично это заочное представление о Пастернаке как о «начинающем»), приобретает иной смысл в свете требований «классичности», предъявляемых к зрелому поэту. В том же самом «исключительном своеобразии»
В общем они по-разному, с разных точек воспринимали «хаос мира». Горький - со стороны, зная, что хаос надо победить. Пастернак - изнутри, с чувством врожденного с ним родства. У Горького получается, что Пастернак не смог укротить хаос, а Пастернак не так уж и стремился его укрощать - он больше боялся «исказить голос жизни, звучащий в нас» («Несколько положений»).
Думаю, что не обязательно в этой связи вспоминать тот «невыразимый», мифологизированный хаос, «древний» и «родимый», о котором писали романтики, Тютчев. У Пастернака он тоже «выползает на свет», но в целом не в норме Пастернака романтическое погружение в роковые бездны - хаос у него приближенный, просветленный, почти обиходный. Тайна хаоса у него больше «явлена» - вещественна и реалистична.
И не только в явлениях чрезвычайных (гроза). «Бурелом и хаос» сада, «помешанные клавиатуры» вдохновения, «дивный пустяк» и «беспорядок» быта - все это тоже входит в бесконечный и всегда заново узнаваемый «бред бытия». Сокровенный и таинственный язык этого «бреда» для Пастернака понятнее и проще, чем формулы нового мироустройства, предлагаемые современностью. Повальная идеологизация жизни, начавшаяся в двадцатых годах и оборачивавшаяся насилием над ее свободными, «стихийными» проявлениями, противоречила «растительному мышлению» Пастернака, требовала от него уступок и компромиссов или вынуждала к обороне, активному объяснению своей позиции на максимально возможном «концептуальном» уровне, тогда - в «Охранной грамоте», позже - в «Докторе Живаго».
Самым трудным в теоретическом осмыслении поэзии Пастернака является переход от вопросов миропонимания к вопросам собственно поэтики, стиля. Как совмещаются у Пастернака непреднамеренность выражения, которая «должна» соответствовать его мгновенному, «навзрыд», «взахлеб», восприятию действительности, и видимая «структурность» его стиля, на многих производящая впечатление «сделанности» образов? Какова здесь мера интуиции и расчета, вдохновения и работы? Вопрос - без ответа, некорректный в научном отношении, но все равно существующий, неотвязный.
Эффектную характеристику, почти зримый образ дает Цветаева в «Световом ливне»: «Захлебывание. Задохновение. Пастернак не говорит, ему некогда договаривать, он весь разрывается,- точно грудь не вмешает: а - ах! Наших слов он еще не знает: что-то островитянски-ребячески-перворайски невразумительное - и опрокидывающее. В три года это привычно и называется: ребенок, в двадцать три года это непривычно и называется: поэт. [...] Самозабвенный, себя не помнящий...»
Когда Горький писал о «задорном и буйном языке юноши-романтика», он (по-своему) тоже подчеркивал у Пастернака подсознательную, ничем не скованную силу фантазии, стилистического новаторства, «каприза». Но Горький очень скоро изменил оценку. Из его дальнейших слов о том, что Пастернак «мудрствует» и «мешает» читателю, что в его стихах «утомляет... борьба с языком, со словом», мы вправе вывести иное представление: Пастернак неволит и корежит язык в преднамеренных и трудных поисках необычных образов и сочетаний.
Сам Пастернак, особенно в поздний период, утверждал, что настоящие стихи при своем рождении не озабочены формой. «По-моему, самые поразительные открытия производились, когда переполнявшее художника содержание не давало ему времени задуматься и второпях он говорил новое слово на старом языке, не разобрав, стар он или нов» («Люди и положения»). Указание на экспромтный характер «Сестры моей - жизни» подтверждает эту мысль его собственным опытом. И он же, оглядываясь назад,- на ту же «Сестру»! - признавал за собою грех «посторонней остроты», преднамеренную подчеркнутость поэтических приемов. Творческой эволюцией, нарастающим стремлением к простоте всего здесь не объяснишь.