Поэзия рабочего удара (сборник)
Шрифт:
Удержался только один. Это – старик. Кости его были геркулесовские, рост необычайно высокий, грудь широчайшая.
Когда-то он был лучшим борцом в городе, красавцем, казался даже баловнем жизни.
Теперь у него остались те же геркулесовские кости, но мускулы высохли и грудь вдавилась. Голова его начала седеть, но пыль съела седину, и волосы стали серы, как пепел.
Начальник любил пробегать по мастерским перед самым гудком: он требовал, чтобы кончали работать минута в минуту, ровно в двенадцать.
Он как-то забежал в наждачную клетку.
Отворил дверь и… окаменел.
Перед ним привидение: высокий силач, весь в сером – серая одежда, серая голова, серое лицо, руки. На глазах черные очки.
Человек, привыкший к заводскому шуму, может сквозь железный
– Вы плачете?
Старик помотал головой и показал на пыль.
– Ах, она едкая… – проговорил начальник. – Вы давно работаете?
Старик уже несколько лет ни с кем не говорил: работа приучила его молчать, сухая грудь отвечала кашлем на каждое слово старика.
– Тридцать пять… – процедил он.
Его голос показался начальнику страшен.
У него сразу мелькнула мысль: это один из тех, которые держатся на заводе для агитации. Они вербуют людей в союз, в партии, они говорят на собраниях. Такие люди могут потрясать миллионы своим загробным голосом.
– Скажите, вы в пятом году не выступали на митингах?
– Нет… – оборвал старик.
– И вы не были депутатом?
– Голосу нет, – прохрипел ответ.
Начальник терялся в догадках.
Закашлявшийся старик что-то произносил, но начальник не понимал.
– Вам бы надо на покой… – подходил к нему начальник. – Я буду хлопотать вам о пожизненной пенсии от завода.
Старик закачал головой.
Попытался говорить, но не мог.
Наконец он преодолел тиски, сжимавшие ему грудь, и твердо сказал:
– Я – делегат.
– От кого?.. – испуганно и удивленно спросил начальник.
– От тех… – показал старик на землю.
– Это от кого же? От каких?
– Которые ушли…
– Куда?
– Туда… – показал старик вниз. – Под станки. В могилу…
Трансмиссии вздрогнули, сбавили тон.
Заревел гудок.
Старик сбросил куртку.
Завод стал. Послышался крик, говор и смех выходящей толпы.
Старик, не откланявшись с начальником, быстро вышел из клетки.
Тихо шел за ним начальник.
Старик прорезал толпу. Он был выше ее на целую голову.
Сразу крик и смех отлетели.
Завод онемел. И по его сводам, как в могильном склепе, несся и бился кашель старика.
Он так гулко и глухо бухал, что кашель казался самым совершенным словом, словом тех, что ушли, что в могилах.
И на мгновенье казалось, что завод остановился не по гудку, а колеса застыли от этого кашля.
Один-единый общий вздох в толпе. Вздохнул великан-завод, и наждачная пыль, проникшая из клетки, тихо садится на голову толпы. Толпа движется, затихшая, сразу как будто потерявшая молодость. Шаги ее, замедленные и неровные, говорят о том, что в жизни иногда самый обыкновенный выход превращается в процессию.
Старик на этот раз закашлялся так, как никогда.
Он стал задыхаться и, окруженный толпой, упал.
И умер без агонии.
Старика хоронили через два дня.
Стали все заводы нашего «Черного предместья». Не работали и на промыслах.
Тихо, только для поддержания огня, горели кочегарки. Заводские трубы ровно дымились и стояли на фоне неба, как потушенные свечи в храме капитала. Вышки, немые и черные, казались траурными великанами, склонившими головы.
Рабочая толпа шла без песен и молитв, как приговоренная к молчанию.
Ни слов, ни речей не было сказано.
Не было ни одного венка: все знали, что наждачная пыль, которую унес в своей груди старик, что эта пыль завтра пройдет сквозь могилу, загубит венок, и сердце толпы еще раз будет поругано.
На могилу положили тот самый наждачный камень, на котором работал покойный; это была его последняя воля.
На камне алмазом вырезали надпись:
«Агитатору „Черного предместья“, не знавшему слов».
Я люблю*
Дума работницы*