Похищение
Шрифт:
Перевод в отсек повышенной безопасности – это гораздо более серьезное мероприятие, чем может показаться, когда слушаешь Компактного. Заключенные сидят в одиночках, по двадцать три часа в сутки взаперти, и, что еще хуже, после обвинительного приговора, в «настоящей» тюрьме, им, как правило, обеспечивают те же условия.
– Ты сваливаешь отсюда рано утром, – говорит Компактный. – У Клатча в камере теперь есть свободное место. Мне эти проблемы даром не нужны.
Через несколько минут он уже безмятежно храпит. Я закрываю глаза и вслушиваюсь в звуки тюрьмы. И не сразу понимаю, чего недостает:
– Шмотки!
Мы слышим этот возглас каждое утро: дежурный надзиратель меняет наши грязные полотенца, трусы, простыни и робы на свежие. На пути к «ползунку» я заглядываю в камеру Клатча и вижу, что он еще спит, свернувшись калачиком и закрыв лицо одеялом.
– Клатч, – рокочет громкоговоритель, – проснись и пой, Клатч!
Когда он не отзывается, к нему заходит женщина-офицер. Отчаявшись разбудить его, она зовет врача.
При появлении медиков нас всех запирают. Они не могут сделать ему искусственное дыхание: Клатч засунул носок слишком глубоко в горло. Тюремный врач констатирует смерть.
Тело Клатча проносят мимо нашей камеры на носилках.
– Как его звали? – спрашиваю я у санитаров, но они не удостаивают меня ответом. – Как его звали по-настоящему? – кричу я во весь голос. – Кто-нибудь вообще знает, как его звали по-настоящему?!
– Эй! – откликается Компактный. – Остынь, старик!
Но я не намерен остывать. Меня убивает мысль, что на его месте мог быть я. Какой договор заключен между человеком и судьбой: человек получает то, что заслужил, или заслуживает то, что получает?
Компактный косится на меня.
– Ему же лучше, уж поверь мне.
– Это я виноват. – В глазах у меня стоят слезы. – Я попросил надзирателей поговорить с ним.
– Не ты, так кто-то другой. Не сейчас, так неделей позже, Я качаю головой.
– Сколько ему было лет? Семнадцать? Восемнадцать.
– Не знаю.
– Но почему? Почему никто не спросил, где он родился, кем он хотел стать, когда вырастет…
– Потому что все знают, чем это кончается. Носком в горле, вот чем. Или пулей в животе, или ножом в спине. А эти истории никто не хочет дослушивать до конца.
Я опускаюсь на нары. Я знаю, что он прав.
– Ты хочешь знать, что случилось с Клатчем? – с горечью голосе спрашивает Компактный. – Однажды в Нью-Йорке родился мальчик. Папу своего он не знал, потому что папа мотал срок. Мама у него была шлюхой и сидела на крэке. Когда ему было двенадцать, она отвезла сына и двух дочек в Феникс, а через два месяца померла от передоза. Сестры поселились у родителей своих парней, а мальчик стал бродяжничать. Ребята из Парк-Сауса стали его семьей. Они его кормили, одевали, а однажды, – когда ему было шестнадцать, разрешили повеселиться вместе с ними. Вот только выяснилось, что девочке, с которой они веселились, было тринадцать лет и она была дебилка.
– Так вот как Клатч сюда попал…
– Нет, – отвечает Компактный. – Это я попал сюда так. У Клатча примерно такая же история, только имена другие. Здесь у каждого припасена подобная история – кроме таких мажоров, как ты.
– Я не мажор. Я вовсе не богатый человек, – негромко возражаю я.
– Ну,
– Я похитил свою дочь, когда ей было четыре года. Сказал, что ее мать умерла, и мы зажили под другими именами.
Компактный пожимает плечами.
– Ну, чувак, это не преступление.
– Окружной прокурор имеет свое мнение на этот счет.
– Ты ведь свою дочку не укокошил, верно?
– Господи, нет, конечно! – в ужасе бормочу я.
– Ты никому не причинил вреда. Присяжные тебя отпустят.
– Ну, может, это и не лучший исход…
– Тебе не хочется на свободу?
Я пытаюсь придумать, как объяснить этому человеку, что никогда уже не смогу жить по-старому. Объяснить, как порой настолько увлекаешься вымыслом, что забываешь правду, этот вымысел породившую. Чарлз Мэтьюс перестал существовать тридцать лет назад. Я понятия не имею, где он сейчас.
– Мне страшно, – признаюсь я. – Я боюсь, что это еще не самое худшее.
Компактный меряет меня долгим взглядом.
– Когда меня первый раз выпустили, я решил съесть праздничный завтрак. Нашел хорошую кафешку, сел – и гляжу, как официантка ходит в своем коротком платьице. Спрашивает, что я буду. Я ей говорю: «Яйца». Она спрашивает: «Как приготовить?» – а я только пялюсь на нее, как будто она не по-английски базарит, а по-марсиански. Мне пять лет никто не предлагал выбора: если яйца, то омлет, и дело с концом. Я знал, что омлета мне не хочется, но не помнил, как еще их можно приготовить. Просто забыл все эти слова.
Язык, конечно, исчезает, как и все, чем долгое время не пользуешься. Скоро ли я забуду слово «милосердие»? Когда из моего лексикона исчезнет «прощение»? Сколько мне нужно тут просидеть, чтоб перестать чувствовать «возможность» на языке?
Я такая же жертва обстоятельств, как и Компактный, или Блу Лок, или Слон Майк, или даже Клатч. Мне не пришлось бы красть родную дочь, если бы я не женился на Элизе. Я не женился бы на Элизе, если бы в тот вечер решил пойти в другой бар. Я не очутился бы в том баре, если бы моя машина не сломалась в Темпе и мне не понадобилось бы вызывать буксир. Я не жил бы в Темпе, если бы не поступил в аспирантуру на фармакологическом: уже тогда я выискивал шансы на достойную работу с достойной оплатой, чтобы обеспечивать семью, которой тогда еще не было даже в планах.
Возможно, судьба – это не озеро, куда ты ныряешь, а рыбак, плывущий по его поверхности; И он позволяет тебе забавляться с наживкой до тех пор, пока ты не устанешь, – я тогда он наматывает леску на катушку.
Подняв глаза, я натыкаюсь на взгляд Компактного.
– Черт побери! – тихо удивляется он. – Да ты ведь один из нас.
Игольщик – местный мастер татуировок – плавит кусочки сыра для получения зеленой краски. У его клиента уже набиты «рукава» – сплошные узоры от запястий до плеч. На трицепсах у него вытатуировано словосочетание «Белая гордость», на спине – узловатый кельтский орнамент. О зеках можно многое узнать по коже. Свастики и парные молнии сообщат о расовых взглядах, паутины и колючая проволока намекнут, что это не первая ходка обладателя. На наколотых часах стрелки обозначают время, проведенное за решеткой.