Похищение
Шрифт:
– У тебя есть дочь? – поражаюсь я.
– Назвали ее в честь отцовского клана, но принадлежала она мне, – говорит Рутэнн, пожимая плечами. – После обряда инициации ее называли уже иначе. В школе учителя обращались к ней «Луиза». Я к чему веду: имя – это, по сути, не так уж важно.
– И чем занимается твоя дочь? – не унимаюсь я. – Где она живет?
– Ее давно уже нет. Луиза так и не смогла понять, что «ходи» – это не описание человека, но его дорога. – Рутэнн тяжело вздыхает. – Я скучаю по ней.
Сквозь ветровое стекло я вижу облака, тянущиеся вдоль горизонта. Я
– Прости. Я не хотела тебя огорчить.
– А я не огорчилась, – отвечает она. – Если хочешь узнать о человеке, он сам должен тебе все рассказать. Вслух. Но каждый раз рассказ чуть меняется. Он новый даже для меня.
Слова Рутэнн заставляют меня задуматься, что дебет, вероятно, далеко не всегда сходится с кредитом. Быть может величина «отнять ребенка у матери» больше, чем «отнять мать у ребенка». Быть может, «найти свое место под солнцем» не тождественно «знать, кто ты есть».
– Ты уже виделась с матерью? – спрашивает Рутэнн.
– Да. Но встреча прошла не очень удачно.
– Почему?
Я еще не готова посвятить ее в эту тайну.
– Она оказалась не такой, какой я ее представляла.
Рутэнн выглядывает в окно.
– Никто никогда не оказывается.
Из всех музеев в детстве я больше всего любила ходить в «Аквариум Новой Англии», а всем экспонатам предпочитала небольшой водоем, где можно было играть в Бога. Там были морские звезды, умевшие выплевывать собственные желудки и отращивать поврежденные щупальца. Там были анемоны, способные всю жизнь простоять на одном месте. Там были раки-отшельники, и моллюски-блюдечки, и морские водоросли. Но главное, там была красная кнопка: когда я ее нажимала, поднималась волна, вся живность смешивалась и крутилась, как одежда в стиральной машине, а после оседала снова.
Мне нравилось быть посланницей перемен, нравилось вершить судьбы одним касанием пальца. Я дожидалась, пока краб уляжется на свое место, и нажимала на кнопку еще раз. Меня восхищала мысль об обществе, где в принципе не могло быть никакого «статус кво».
Но я любила не только эту забаву. Мне также по душе был стробоскоп, вертящийся над потоком воды. Я знала, что это всего лишь обман Зрения, но все равно радовалась, что хотя бы в одном месте на планете вода может течь вспять.
Рутэнн находит для меня занятие: я помогаю ей с ее чудовищными куклами. Однажды, когда мы мастерим Барби-Разведенку – в комплекте идет катер Кена, машина Кена и его же купчая на дом, – она спрашивает:
– Чем ты занималась в Нью-Гэмпшире?
Я наклоняюсь, чтобы приклеить пуговицу, но вместо этого случайно припечатываю сумку Барби к ее лбу.
– Мы с Гретой искали людей.
Рутэнн изумленно вскидывает брови.
– Что, в полиции?
– Нет, мы просто им помогали.
– Так почему бы тебе не заняться этим здесь?
Я поднимаю глаза. «Потому что мой отец сидит в тюрьме. Потому что мне, двадцать восемь лет числившейся пропавшей без вести, стыдно теперь за свою работу».
– Грета не приучена работать в пустыне, – наугад брякаю я.
– Так
– Рутэнн, – говорю я, – сейчас не самое подходящее время.
– Это не тебе решать.
– Да ну? А кому же?
– Kuskuska. Так называются заблудшие.
Она снова берется за работу.
Может, в этот самый момент какую-то девочку насильно перевозят через границу? Какой-то мужчина застыл с лезвием над собственным запястьем? Какой-то ребенок перебросил ногу через забор, призванный оградить его от окружающего мира? Отчаявшимся обычно удается достичь цели, потому что им нечего терять. Но что, если дело в другом? Если бы в Фениксе двадцать восемь лет назад работал специалист вроде меня, разве смог бы мой отец уйти безнаказанным?
– Я могла бы развесить объявления, – говорю я Рутэнн.
Она отнимает у меня клей.
– Вот и хорошо. Потому что куклы у тебя, честно говоря, получаются хреновые.
По пути в пустыню Фиц рассказывает мне поразительные итории: о мужчине, который после пересадки сердца влюбился во французскую Ривьеру, хотя в жизни не выезжал за пределы Канзаса; о трезвеннице, которая, очнувшись с новой почкой, принялась пить ту самую марку мартини, что предпочитала донор.
– Если следовать этой логике, – возражаю я, – наши первые впечатления должны запечатлеваться прямо в глазных яблоках.
Фиц пожимает плечами.
– Может, так оно и происходит.
– В жизни ничего глупее не слышала.
– Я просто рассказываю тебе, что прочел…
– А как насчет того парня, который жил в начале века? Помнишь, он случайно воткнул себе в голову железный штырь, а когда пришел в себя, то заговорил по-киргизски…
– В этом я очень сомневаюсь, – перебивает меня Фиц. – Еще лет пять назад такой страны – Киргизстан – вообще не было на карте.
– Это неважно. Что, если воспоминания хранятся в мозгу, но совсем не обязательно соответствуют реальному опыту? Что, если мы подсоединены к целому айсбергу опытов, а наш разум – лишь верхушка этого айсберга?
– Прикольная мысль… что мы с тобой можем думать одинаково, потому что такими нас сотворила природа – едиными.
– Мы с тобой и так думаем одинаково.
– Да, но мои воспоминания об обнаженном Эрике не имели такого эффекта, как твои.
– Может, я на самом деле не помню этого дурацкого лимонного дерева. Может, у всех просто посажено по лимонному дереву в башке.
– Ага. Только вот у меня в голове – «форд» семьдесят восьмого года выпуска.
– Очень смешно…
– Если бы тебе пришлось его водить, не смеялась бы. Господи, а помнишь, как он сломался по дороге на выпускной вечер?
– Я помню, что твоя девушка тогда испачкала все платье машинным маслом. Как ее звали? Карли?…
– Кейси Босворт. И к тому моменту как мы добрались до выпускного, она уже перестала быть моей девушкой.
Я съезжаю с дороги на красную землю, усыпанную мелким гравием, и протягиваю Фицу бутылку воды и рулон туалетной бумаги.
– Ты же помнишь, что делать, верно?