Поколение
Шрифт:
— Ты зачем ко мне ходишь?
Виктор растерянно поднял плечи, а она смотрела на него колючими, незнакомыми ему глазами.
Он начал бормотать что-то невразумительное, ненужное:
— Ну, потому что ты одна и я один… потому что мне хорошо с тобой, легко… потому… — И тут же умолк.
Инна обиженно опустила голову, лицо дрогнуло, она что-то превозмогала в себе. Потом распрямилась и, обдав Виктора все тем же сухим, колючим взглядом, сказала:
— Витенька, пока ты сам для себя не уяснил этого сложного вопроса, не задавай его мне…
Виктор пристыженно
— Не усложняй, живи страстями, страстями… Это говорил один философ и я.
И дальше пошел тот легкий треп-игра, какой ни к чему не обязывал и где можно было поупражняться в остроумии. Инна знала уйму любопытных историй. В ее хорошенькой умной головке хранилось столько интересных и всегда поражавших Виктора фактов, что он мог часами слушать ее. Это Инна пустила гулять по институту выражение «обремененный высшим образованием». И теперь даже Сыромятников, рассматривая чертежи, язвил: «Как же, вижу, наворочали обремененные».
— Бери надо мной культурное шефство, — возвращаясь из своих долгих командировок на стройки, весело говорил Виктор. — Одичал, порос зеленым мохом невежества.
В последний раз, как только Виктор появился в Ленинграде, Инна сразу потащила его в Русский музей показывать «потрясающие» картины.
— Да что ты из меня студента делаешь? — шутливо взмолился он. — Всю жизнь в Ленинграде — сто раз там бывал и потрясен давно…
Но она повела его не к тем картинам, которые он хорошо знал и где всегда толпились экскурсии. Они остановились перед незаметными полотнами. Инна говорила о них, как об отвергнутых, нелюбимых детях.
Они отошли в конец пустого прохладного зала и присели.
— Старому и глубоко больному Репину, — тихо заговорила Инна, словно сообщала глубокую тайну, — врачи запретили работать. Но он, превозмогая свою немощь, добирался до мастерской и по многу часов не отходил от мольберта. «Не давайте Илье Ефимовичу портить его картины!» — шумел основатель Третьяковской галереи. А Репина нельзя было оторвать от полотна… Понимаешь, — она перешла почти на шепот, — нельзя. В конце жизни паралич сковал ему правую руку. Илья Ефимович начинает учиться писать левой. Но отказывает и эта рука. Конец. А он привязывает к парализованной руке кисть и продолжает рисовать.
Виктор поднялся и подошел к картине. Его уколол острый и недобрый взгляд репинского старика. О чем думал этот человек? На кого он сердит? На себя — старого и немощного или на молодых — сильных и беззаботных?
Он стал смотреть на другие картины Репина. Это были эскизы портретов к большой картине. Кто эти люди?
А когда они были в Эрмитаже, он услышал от Инны еще об одной поразительной истории.
Микеланджело, работая над своими фресками в Сикстинской капелле с запрокинутой головой, стал на время калекой. Он повредил шейные позвонки, у него не разгибалась шея. Даже читать письма ему приходилось с запрокинутой головой.
— Вот оно как достается людям истинно прекрасное! — со вздохом закончила
Сейчас, в ожидании встречи с Инной, ему было приятно перебирать в памяти эти эпизоды. С ней связано много добрых открытий в его жизни. После походов в музеи Виктор кинулся сначала в свою институтскую библиотеку, а потом и в «публичку». И жизнь людей искусства вдруг стала как бы его собственной жизнью. К своему удивлению, он открыл, что у истинных художников она была мученической. Его поразило, что живопись, театр, литература — тяжелейшая работа. Работа, а не легкая веселая забава гениев, как он думал раньше. Она сжигала великих художников. Гении напоминали ему каторжников — рудокопов, прикованных к своим тачкам и кайлам.
После этих «умных» бесед Виктор всегда испытывал какое-то странное ощущение.
Как-то они с Инной заговорили о том, что такое образованный человек.
— Образованный не тот, кто больше других знает, — сказала Инна, — а тот, кто умеет мыслить.
А об учебе Инна сказала тоже очень хорошо и правильно:
— Учиться — все равно что плыть на лодке против течения, как только перестаешь грести, так тебя относит назад.
Виктор помнил эти слова, и теперь они являлись ему как озарение. Их правоту он ощущал с особой силой здесь, на Севере. И ему вдруг захотелось пожаловаться Инне:
— Дичаю, Инна, дичаю. Бери на поруки…
Интересно, как они встретятся теперь? И что-то ему расскажет сегодня Олег Ваныч? При мысли о Лозневом в нем словно что-то оборвалось, и он на время перестал думать об Инне. Олег Иванович пугает его. Сцепил зубы и молчит. Одно спасение — работа. Но ею одной тоже не проживешь. Страшно смотреть на него. Бородища да глаза, провалившиеся, как у загнанного волка. Как-то он сегодня перенес встречу с Левой Вишневским?
Заставлял себя Виктор прийти к Лозневому попозже (хотел дать человеку хоть немного передохнуть с дороги), но явился почти сразу, как только смолк шум мотора вездехода.
Лозневой хлопотал у плиты. Он уже развел огонь и подогревал кастрюли, в которых тетя Паша принесла из столовой ужин.
— А я тебя поджидаю ужинать, — повернул к Виктору свою кудлатую голову Лозневой. — Чего стоишь?
Виктор все еще настороженно смотрел на Олега Ваныча, решая, а вдруг и впрямь Лозневому полегчало?
Через несколько минут они сидели за столом, и Лозневой чуть громче обычного сказал:
— Ну давай рассказывай, как дела, а потом я тебе доложу про Инну и всех институтских…
Ели обжигающую, пахучую молодую картошку с тушенкой. Была середина августа, а картошку только первый раз доставили в отряд. Привезли сразу много, и теперь ребята заставляли повара готовить ее и на завтрак, и на обед, и на ужин. Наслаждаясь едой, Олег Ваныч начал не спеша, словно припоминая что-то:
— Выглядит она отлично. Загорела как эфиопка. Из Сочи всего как неделю. — Вдруг, сощурив глаза, добавил: — Собиралась со мною ехать сюда, да я ей пообещал: завтра тебя туда провожу.
— Ну это ты брось…