Полая вода. На тесной земле. Жизнь впереди
Шрифт:
Они присели на склоне яра на жесткую траву. Руденький почти шепотом заговорил:
— Никто не давал мне совета обращаться к тебе… Подведешь — головой отвечу. Но выхода нет: две дороги, а я один.
— Ну, значит, я пойду по другой, — сочувствующе заметил Петя.
Валентин Руденький вдруг заговорил с досадой на Петю за то, что даже в такие минуты вынужден считаться с его возрастом:
— А что скажешь матери? Как будешь с ней разговаривать?!
Разгадав настроение Руденького, Петя сказал:
— А зачем мне с ней разговаривать? Я
— Что ты ей напишешь?
— Напишу, что обязательно буду живой, вернусь…
— Это верно. — И по голосу Руденького легко было догадаться, что разговор Пети ему начинал нравиться. — Теперь люди идут в села за хлебом, выменять, заработать… Возьми какую-нибудь кисть из отцовских. Ты ведь немного умеешь? Объясню, зачем… Во что оденешься? Что обуешь?
И Руденький снова начал придираться.
— Двадцать минут тебе на все сборы и приготовления, — были его последние слова.
Уходя домой, Петя видел, что Руденький быстро растянулся на траве, подложив под щеку ладони.
— Мама, — говорил Петя из гостиной, где перед ним на кругленьком столике стоял зажженный керосиновый ночник, — ты не ругайся, Зорика я сейчас отправлю. Довольно тебе терпеть. Я только напишу, что мы живы, здоровы и передаем привет. А подписывать не буду. Мало ли что может случиться!
Петя знал, что последние слова очень понравятся матери, и не ошибся. Мария Федоровна из спальни сейчас же одобрительно заметила:
— Конечно. Умник. Делай так.
Но написал Петя значительно короче:
«Обнял бы обоих, да не достану».
Сейчас же Петя написал другую записку матери:
«Мама, я скоро вернусь. В дорогу оделся тепло: на мне фланелевые портянки, черный ватник, треушка и перчатки. Кто будет спрашивать про меня — скажешь: ушел по селам с кистью хлеб заработать. Мука же у нас почти кончилась!..»
Первую записку он завязал узелком в ленточку и эту ленточку надел Зорику вместо ошейника. Потом он перенес ночник на постоянное место, в коридорчик на полку, и, не загасив его, открыл дверь в спальню и с веселой усмешкой сказал, показывая на Зорика:
— Посмотри на него в последний раз.
Зорик зевал и косил глаза то в один, то в другой угол.
— Петька, а ведь он спать хочет! — улыбнулась Мария Федоровна.
— Оставить его еще на несколько дней — пусть отоспится собака!
— Уходи и не морочь мне голову, — сказала Мария Федоровна и стала натягивать на голову плед.
— Ушли, ушли, — сказал Петя и, захватив на кухне маленькую сумочку с харчами, вышел, основательно прихлопнув за собой дверь.
Мария Федоровна, привыкшая к благополучным ночным прогулкам Пети с Зориком, скоро стала задремывать.
Только на заре она узнала, что дома нет ни Зорика, ни самого Пети. На круглом столике лежала записка. Краткостью, легкой усмешкой, скрывавшейся между строк, она напомнила ей те записки, какие в свое время оставлял муж, отлучавшийся из дому.
— Папа и его родной сын, — вздохнула Мария Федоровна
Но где он — с кем она собиралась воевать? Какие дороги и куда увели его?.. И, будто утешаясь, она стала думать о том, кто еще ни одной своей частицей не отделим от нее, чье благополучие всецело зависит от нее самой.
— Ты мой. Ты со мной, — шептала она. — Ты никуда не уйдешь. Придет Петька, и мы ему скажем, что думаем о нем.
Слезы давно уже блестели на ее неподвижных глазах.
Если бы Мария Федоровна могла увидеть Петю, она не стала бы упрекать его в черствости. Одним мимолетным взглядом она оценила бы, что претерпел за четыре-пять часов ее единственный, любимый сын.
…Петя лежал на холодных камнях. Брюки его во многих местах были разорваны, а голенища сапог глубоко поцарапаны, простоволосая голова его с черным чубиком, подрезанным смешно, как грива у однолеток жеребят, была всклокочена и мокра. Петю и Валентина Руденького заря застала под откосом высокой железнодорожной насыпи. Они сумели обойти три фашистских поста, но когда пытались пересечь полотно железной дороги, чтобы выйти из прифронтовой полосы, по неосторожности задели камень. Скатываясь, он угодил прямо на кучу чугунного лома и громко зазвенел… Начали вспыхивать ракеты, поднялась стрельба. Пришлось отсиживаться в обрывистой котловине.
Заря сегодня была широкая и веселая. Ее невольно хотелось сравнивать с птицей, которая, распахнув красные крылья по восточному небосводу, летела на землю. Мрак ночи, клубясь, убегал от нее в низины, и поле все больше и больше расширяло свои холмистые границы.
Краски зари, должно быть, заинтересовали фашистского часового. Он перестал ходить взад и вперед по насыпи. С автоматом, висевшим на ремне, накинутом на шею, в порозовевшей от зари каске, он замер, глядя на восток.
Валентин Руденький и Петя Стегачев с нетерпением ждали, когда часовой перестанет любоваться зарей и снова начнет ходить взад и вперед, как маятник, отмеряя одно и то же расстояние. Воспользовавшись минутой, когда фашист будет удаляться от них, они перебегут через полотно и, маскируясь, доберутся до ближайшего овражка.
Но заря все разгоралась, и часовой не переставал любоваться ею.
Руденький, оборачиваясь к сзади лежавшему Пете, то отрывисто вздыхал, то, сокрушенно причмокивая языком, крутил головой и, как бесстыжего и глупого человека, ругал зарю:
— Почему она такая, заря? Можно подумать, июль, а не октябрь. Когда она перестанет вертеть карусель? Он же не отрывает от нее глаз, а нам дорога каждая секунда.
Петя с сожалением заметил:
— Хорошо было бы, если бы полуденка подула. Сразу бы закрыла ее облаками.