Полёт шмеля
Шрифт:
Тараскин всфыркнул.
— Прежде всего начинать издание независимых журналов. Пока хотя бы одного. На первый номер деньги, кстати, уже есть.
— Журнал — это замечательно, — сказал Лёнчик. — Поддерживаю обеими руками.
— И я, — поводил перед собою крест-накрест руками Костя. Хотя по смыслу этот жест походил сейчас скорее на отрицание.
Тараскин возбудился. Он уже почти выпил свой коньяк, и, видимо, у него было не пятьдесят граммов, а больше, лицо его запылало, пепельные завитки волос упали на лоб.
— Давайте присоединяйтесь, входите в инициативную группу. Осенью все съедутся — будем свое движение внутри
Предложение было замечательное, странно отказываться.
— Никаких возражений, — отозвался Лёнчик.
— Естественно, никаких возражений, — подтвердил Костя. — Прости, Боря, — проговорил он затем, — но мне хочется сделать одно замечание. По поводу инициативной группы, о которой ты говорил. Ты знаешь, я наполовину еврей. Причем по матери.
— И что? — Тараскин всфыркнул. — При чем тут, что наполовину еврей?
— При том, что у вас слишком много евреев. Так нельзя. Получается какой-то еврейский заговор.
И без того раскрасневшееся от коньяка лицо Тараскина сделалось пунцовым.
— Что ж тут можно поделать. Еврейская активность. Еврей и один — все равно заметишь. А два еврея — считай, партия.
— Вот! — воскликнул Костя. — А я тебе о чем? Так это воспринимается. Мы все-таки не в Израиле живем. Хочешь какое дело дискредитировать — объяви его еврейским делом. Ты не понимаешь?
— Так ты что же, против обновления союза? — спросил Тараскин.
— С чего ты сделал такой вывод? — ответил Костя. — Я просто хотел предупредить. Здесь мина. Здесь может рвануть!
Тараскин гребанул пальцами волосы, убирая со лба упавшие кудрявые пряди.
— Костя, ты антисемит, ей-богу. — Он перевел взгляд на Лёнчика. — А ты что? За обновление союза? Против? В какую тебя графу?
— В графу «за светлое будущее», — съехидничал Лёнчик. Он-то был привычен к Костиному пунктику, это для Тараскина было все неожиданно.
— Значит, за обновление, — сказал Тараскин. — И нечего язвить. Сделаем новый союз. Без бонз, без партийного лицемерия. Журнал на ноги встанет — возьмемся за издательство.
На лестнице, ведущей из холла в бар, с каким-то листком бумаги в руках, возникла жена Тараскина. Она была моложе Тараскина на полные тридцать лет, с юной легкой фигурой, юным свежим лицом, и во всем ее поведении еще сохранялась лихая юная фанаберия. Тараскин женился на ней совсем недавно, и поездка сюда, в Дом творчества, была у них чем-то вроде медового месяца.
— Сидят классики, наливаются коньяком, а даме не взяли! — со своей молодой, заносчивой улыбкой произнесла жена Тараскина, подходя к их столу. Взгляд ее упал на Лёнчика. — Ой, это же мне на стойке администрации сейчас для вас передали, — вскинула она руку с листком бумаги. — Телеграмма вам, Лёнчик. Спляшете?
— Ладно, еще плясать! — потянулся Лёнчик к листку в ее руке. У него сильно и жарко грохнуло сердце. Что такое могло быть в телеграмме?
Он разорвал склеивающий телеграмму бумажный поясок и раскрыл ее. Сердце бухало в опасении, что телеграмма окажется из Москвы, но телеграмма была с Урала, от сестры. Сестра извещала, что вчера после операции в больнице умерла мать. На послезавтра были назначены похороны.
— Вот я просто
Они сидели с Лёнчиком за столом на кухне родительской квартиры, он только что поговорил по телефону с Людой Труфановой — с нею в детстве жили на одной лестничной площадке, вот тут, в этом доме, пять дней назад Люда делала матери, доставленной в больницу на «скорой», срочную операцию по причине непроходимости кишечника. Операция прошла благополучно, мать уже стала поправляться, сестра ушла от нее из палаты в восемь вечера, попрощавшись до завтра, а в десять, как ей сообщили наутро, когда позвонила в справочную узнать о состоянии матери, мать уже была мертва. Ей после ухода сестры поставили капельницу, мать лежала и разговаривала с соседкой, раствор в баллоне стал заканчиваться, мать забеспокоилась, вызвала сигналом медсестру, но та все не появлялась. Раствор из баллона вытек до последней капли, мать жала и жала на сигнал, вызывая медсестру, и вдруг вскрикнула, рука ее, лежавшая на груди, взметнулась, упала, и больше мать не шевелилась и не произнесла ни звука. «Только вы никому ничего, о чем я вам рассказала не говорите, — попросила сестру соседка матери по палате. — А то мне еще здесь лежать». «Острая сердечная недостаточность» было написано в справке, которую получила сестра в больнице. О причине внезапной сердечной недостаточности в справке не сообщалось.
— Чтобы подавать в суд, нужны свидетели, — ответил на вопрос сестры Лёнчик. — Ты взяла у той соседки ее имя, адрес?
— Она мне не дала, — ответила, в свою очередь, ему сестра. — Имя, правда, я разузнала на посту, но… — сестра запнулась, — раз она не захотела назвать мне даже свое имя, то ведь и выпишется — ни в каком суде ничего не подтвердит.
— Конечно, не подтвердит, — входя на кухню, проговорил муж сестры. Необходимые дела по устройству похорон были завершены, оставалось протянуть время до завтрашнего дня, и он, терпеливо ожидая, когда жена с шурином наговорятся, бесцельно шатался по квартире. — Русские всегда боятся. У нас бы такое — тут же все пошли свидетелями, а русские — в сторонку-сторонку, чтобы им чего боком не вышло.
Он уже четверть века, как приехал тогда, перед самым уходом Лёнчика в армию, жил на Урале, но «у нас» — это все равно оставалось там, на Кавказе.
— Да ладно, у вас там, — отозвалась сестра. Видно было, что этому спору у них уже — те самые четверть века. — Как здесь, так и там. В одной стране живем.
— Так же? — рассердился зять. — Ничего не так же! — Однако никаких аргументов у него не имелось, и он предпочел свернуть их спор. — Не получится ничего с судом. Уголовное дело открыть — нужны основания. Есть они? Свидетельских показаний нет. По истории болезни выходит — не ставили ей капельницы. О каком суде речь?
Муж сестры сказал то, в чем Лёнчик боялся и не хотел признаться самому себе. Как, видимо, и сестра. Они с нею взглянули друг на друга — и оба все друг про друга поняли.
— Давайте, пожалуй, отправляйтесь к себе, — сказал Лёнчик сестре с мужем. — Пока доедете… скоро дело к ночи.
Он чувствовал облегчение от принятого негласно решения. Потому что оно позволяло ему сразу после похорон возвратиться в Юрмалу, не задерживаясь ни на день. Он улетел на похороны, ни о чем не известив жену, оставив дочь на попечении Кости и жены Тараскина, но что из них были за няньки?