Половецкие пляски
Шрифт:
Тогда Эльке было лет семь или восемь, а теперь ей тридцать, и совершенно не известно, что у нее на уме теперь. Она приезжает завтра, а сегодня в доме пахнет ожиданием и смотринами жениха, которого тоже приведут на днях, и маме придется с ним смириться, какой бы он ни был, даже если он тоже наблюет в коридоре. Мать заранее роется в поисках своей вечной старой сумочки с разнокалиберными бигудями. Мир не меняется с самого своего сотворения, а кажущиеся перемены — всего лишь фокусы познания.
Элька вошла утром, одетая в тонкий лимонный запах, с неправдоподобно ровной стрижкой, укладывавшей волосы в два завитка на щеках, сглаживавших все неопределенности Элькиной масти категорической стилизацией под чарльстон. В кремовом костюме, слишком светлая для осени и слякоти, будто только что переодевшаяся и надушившаяся прямо на лестнице, перед тем как войти в дом. Быстрая, острая даже на безмолвный язык, Элька сразу учуяла специально для нее клубящийся ванильный аромат и закричала тут же: «Мамуль, чего напекла?»
За столом Эля хохотала над робкими матушкиными намеками на фату и белые кринолины, капнула на юбку джемом и тут же решила ее выбросить, — мать беспокойно морщила лоб, не успевая за ее причудами, Глеб безмолвствовал, обдумывая внезапную атаку. Его интерес к кончине никогда не виданной тетки медленно превращался в назойливое любопытство, какое одолевает престарелую девственницу, подслушивающую соседский скандал. Теперь он жаждал любых тайн, существующих или выдуманных, сплетен, бреда — лишь бы разворошить в человеке его Несказанное. Страсть к личным подробностям, вероятно, болезнь, а также частая беда мальчиков, воспитанных бабушками, как однажды злорадно изрек матушкин друг по театру, романа с которым у мамы не получилось, не заладилось что-то.
Об этом донесла Элька и еще о том, что — увы! — во всем виноват Глеб, чье воспитание огорчило наклюнувшегося жениха-интеллигента, когда он рискнул посмотреть на будущую родню. Глеб не поверил: к тому времени он уже усвоил, что ничто так просто не заканчивается, а Элька просто любила мистифицировать своей псевдоосведомленностью о чем угодно, будь это дырка на чужом чулке или дата ввода войск в Гондурас. Правда, любые ее россказни были сводкой голых фактов без каких-либо ремарок о настроениях, погодах, улыбках, тактильных ощущениях, астральных прозрениях и настигшем катарсисе. Если она слышала: «Нам вчера принесли котенка, он рыжий, маленький, пушистый, резвый, ласковый, прыгал, напустил лужу, но он безумно понравился моей дочке», — то передавала это так: «Это невозможное животное тут же наделало на ковер». Она говорила так не от черствости и не со зла, и даже, напротив, от слабости. Элька боялась нырять в кашу страстей и сантиментов, она и так была набита ими, как крольчиха — детенышами, но выдать себя хоть на йоту — ни-ни! Она с детства решила быть взрослой, безупречно владеющей всеми клапанами души, и посему держалась своими бледно-молочными пальчиками за конкретную обыденность жизни. Элька влюбилась в девятнадцать: она была до кончиков ногтей потрясена тем, что можно сутками сидеть сложа руки, почти не есть и думать только об Одном, в то время как «Одно» она видит только раз в неделю и по полчаса, потому что «Одно» ведет крохотный, сугубо практический факультатив. Элька не желала более времени столь дикого, разрушительного и бесполезного.
Она, разумеется, теперь искренне считала, что набралась ума и сочетается браком с прелестной квартирой без свекрови, зато с кокер-спаниелем и полками, набитыми философией. Последнее, конечно, жирный «плюс» для матушки, правда, возможные конфузы счастливого избранника все равно перевесят. Всегда найдется что-то, ничтожная деталька — грязное словцо, оброненное при теще, или неловкое движение, или прыщик на носу от переизбытка гормонов, — в общем, нечто, за что женишок дорого заплатит, что станет роковой ахиллесовой пятой… Неужели Элька выбрала этот стервозный сценарий с бедным Йориком под боком?
Или она опять решила быть бедной и слабой и забросить свою суперработу, где она играла в хваткую карьерист-ку и осуществила девичью мечту всюду ездить на такси. Как только у нее появились деньги — столько, что между «нет» и «скоро не будет» образовался приятный промежуток «есть», — Элька прекратила давать взаймы. Она влезла в долги сама, ибо охапками покупала одежду, в полном бреду и почти не глядя, больше половины браковала, приходя домой, а потом раздаривала. Но кушать и ездить становилось не на что. Однако, судя по репликам из кухни, будущий муж бережлив, но прочих недостатков не имеет, капитала, правда, тоже, зато у него квартира и тишина маленького кармана города, где улицы узкие, ни трамваев, ни прочих колес, а летом сирень и дикая вишня закрывают окна от чужих глаз, и именно здесь лучше приютить свою любовь, чтоб потом сердце екало от уютно обставленных воспоминаний. Впрочем, райончик для богатых, и Элькин философ попал туда уж никак не благодаря себе, что и не суть важно — главное, что Элька довольна. Ведь ей пора, тридцать лет — время уже не детское. Хотя цифры не
Эльвира плюхнулась на старый благородный диван их детства с желтым покрывалом, в которое Глеб кутался, еще тщась изобразить странствующего рыцаря. Элька поводила бедрами по поющим пружинам и скороговоркой произнесла:
— Не выдумывай мелодрам. Никто Аню не трогал. Она своим ходом… и между прочим, слава богу.
Если бы у Глеба были усы, он бы ими зашевелил от интригующего начала. Элька ничуть не сомневалась в своей правоте.
— Бог выбирает время и место, а уж кто попадется — его не касается. Могла бы, например, умереть мама или я еще в утробе, или наш папашка. А умерла Аня, и я ничуть об этом не жалею.
— Чем же она тебе насолила?! Ты ж ее в глаза никогда не видела!
— Хочешь историю с привидениями? Кстати, к теме нашего разговора. Бабушка наша, если ты помнишь, медленно сходила с ума, пока мы росли. Она чудесная женщина, но все-таки дура. Разумеется, она слетала с катушек интеллигентно, без явного бреда. Но пичкала меня параноидальными историями: мол, плохо будешь себя вести — тетя Аня придет и заберет тебя с собой. Не тетя, а вампир! Это еще полбеды. Бабка еще и пудрила мне мозги английскими байками про привидения. Но самая жуткая ночь моего детства, когда у меня была ангина. Вы с Кариной давно сопели, а я проснулась в поту и шлепаю на кухню, а там бабушка. Сидит, ногой качает и носом шмыгает, тишина какая-то нечеловеческая, только радио тихо булькает… значит, около двенадцати что-то было. Она поворачивается, смотрит на меня, а сама как мумия — желтая, обессилевшая, лицо как сдутый шарик, глаза оцепеневшие, полуприкрытые и равнодушные. «Вечерка» у нее с колен падает. Тут я понимаю, что она просто заснула на стуле, а я ее потревожила. Но она ничуть не оживилась, не сбросила сон, а заговорила, не пробуждаясь, опять завела свою шарманку о том, что-де плохо себя ведешь, и Анечка за тобой сегодня придет. Мне уже стало не по себе, а тут я еще увидела ее глаза, какие-то белесые, будто в прозрачной скорлупе, и из них морщинистые слезки. Она потом ничего не помнила… Говорила о привидении какой-то Фанни в Лондоне, в кривом переулке, которая пришла к своей сестре и погубила ее из-за мужчины. Бормотала: «Анечка, я здесь, только деток не трогай…» Вообще речь ее была в высшей степени странной — то полная бессвязность, шепелявый лепет, то вдруг четко и зло: «Родная кровь. Она такое делает!» Я, разумеется, ни черта не понимаю, но готова в штаны наделать от ужаса. Когда видишь безумие, особый страх чувствуешь, невыразимый и исступленный, словно глотнул заразного воздуха и мозги оплавились с одного бока. В общем, повернулась я и потащилась на ватных ногах с кухни, даже в туалет сходить забыла. Лежу, трясусь, боюсь пошевельнуться… Больше всего я боялась, что бабушка сейчас войдет в комнату и меня зарежет, почему — не знаю. Первый раз я своим детским нутром почувствовала, что такое «будь что будет». Слышу — дверь и впрямь тихо-тихо отворяется, заходит бабуля и под мое одеяло руку засовывает. Потом медленно меняет мне майку, кутает потуже и уходит. Все молча. Я чую, что смертушка по душе вместо Христа босиком пробежала. В общем так устала бояться, что меня тут же сон сморил. Утром, слава тебе господи, родители приехали, я им все рассказала. Бабку отправили потом в деревню, там она оклемалась. Но мать молчит до сих пор, что это было, хотя и так все ясно…
— Я ничего такого не помню.
— Да тебе вообще повезло, — улыбнулась Элька и потерла кончик глаза, от чего подводка слегка размазалась и легла треугольной тенью, — ты под стол пешком ходил, когда бушевали всякие страсти.
— Вот уж не надо меня сбрасывать со счетов, я подслушивал, — гордо возразил Глеб.
— Что-то ты отощал, — внезапно сменила тему Элька, и сразу послышались глухие шаги матери в коридоре. Глеб осекся, а Элька перешла в атаку:
— Мамуль, чего это ты шалью повязалась, как беглый француз? Опять поясница?
— У меня все в ажуре. Быстро за стол, — послышалось в ответ, а потом мать полезла за какой-то вазой в сервант, стала переставлять хрустальные никчемные безделушки и, сделав неловкое движение, уронила Анино фото в рамке. Жалобно задребезжала металлическая оправа. Завороженно ахнув, мать принялась исследовать портрет.
— Ну чего ты там задеревенела?! Ни одной трещинки, — строго зазвенел Элькин голос, но матушка никак не хотела отпустить испуг.
— Даже вы, маленькие, не сломали, а тут я, старая дура, — ворчала она на себя, а Глеб поймал ее на незаметном превращении в бабушку: лицо моложавое, а походка уже утиная, улыбка покорная, и пальцы от выпуклых складок на сгибах напоминают спущенные колготки. Только бы не повторилось бабкино безумие; захотелось щелкнуть переключателем времен, увидеть мать совсем другой женщиной, с глубоким вырезом и опасной родинкой на шее, которую Глеб когда-то с детским садизмом пытался отколупать. Но тут они уже пошли на кухню, зазвенели тарелками, и минутного наваждения как не бывало, мать с нежным любопытством разрезала пирог, и ничто ее уже не интересовало, кроме пропеченности сочного теста с темным ягодным сердцем.