Половецкие пляски
Шрифт:
— Будем платить штраф или сразу в милицию?.. Там — обыск… если найдут деньги, придется заплатить в размере минимальной зарплаты… — Говоря это, он самодовольно постукивал маленьким кейсом по ляжке.
Заслышав его речи, «голосовавшая» неподалеку беременная девушка ядовито прошипела в ответ:
— Тебе это, гад, зачтется, помяни мое слово…
Усатый поднял голову и наконец отвел душу, обложив строптивую лаконичным матом. Воспользовавшись моментом, краснолицый парнишка попытался дать деру, но недремлющие пузаны быстро его настигли. Тогда, словно герой-молодогвардеец, попавшийся в лапы оккупантов, бедолага решил пойти ва-банк. Он принялся брыкаться и с неожиданной энергией бить ногами своих палачей на авось, куда придется. Один раз ему даже удалось вырваться и врезать одному из обидчиков промеж глаз, но тут уж перед ним замаячил неминуемый конец.
— Ах ты, падла… — ринулся на подмогу Усатый, но не успел он добраться до цели, как краснолицый мятежник был уже повержен,
Пузаны били парнишку ногами. Будущая мамаша от ужаса открыла рот, но теперь уже лишь в немом аффекте. Богобоязненный юнец сохранял прежний брезгливый испуг. О нем уже и забыли, и он мог бы спокойно смыться с поля боя, но он стоял и завороженно наблюдал за безобразным побоищем своими не голубыми, а почти белесыми, цвета грудного молока глазами. И пока разбитого парнишку пинали ногами, а потом, опомнившись, принялись подбирать его, тяжелого и злого, никто и не заметил, как малахольный юноша достал из патриархальной хозяйственной сумки увесистое грубоватое распятие, величиной с настольную статуэтку, но куда внушительнее по фактуре. Он поудобнее ухватил свое карающее орудие, прищурился, деловито огляделся, вдруг сбросив робость, и, в два счета оказавшись у заварухи, саданул первого попавшегося под руку контролера прямиком по макушке. Нелегкая была у креста подставка…
Жертва беззвучно рухнула. Двое прочих не сразу поняли, в чем дело. Скупую кровь благодарно впитывала снежная слякоть, то, во что превращается обычно безумный осенний снег.
— Паша, Паша… очнись… надо «скорую» вызывать, — бормотал Усатый. Беспомощно оглянувшись, он увидел только огромный жизнеутверждающий плакат, услаждающий морально-этические запросы автомобилистов. Уверенные черные буквы гласили: «Лучше зажечь хоть одну свечу, чем проклинать темноту».
А юнец в «варенке» уже шагал по другой стороне проспекта, держа путь к лавке n-ского храма, где он торговал духовной литературой и мелкими предметами культа.
Сердце колибри
1
Помнишь — тогда! — мы, еще ни о чем не догадывавшиеся, обидчивые, суеверные, вечно догоняющие Землю, соскальзывающую с ритма, стояли под сводами арки в глухой дождь? Это совсем ничего не значило, просто через три четверти часа после того, после арки, где задумались, куда податься, свершилось навсегда разделившее нас. Память замораживает моменты, чтобы годы не попортили впечатления и чтобы вновь и вновь можно было ловить удушливую счастливую боль. Пахло сиренью, один из немногих запахов, что не сглатывает смердящее дыхание города; жасмин еще не зацвел в укромных двориках центра, где живут почти одни старухи, спокойно обожающие жалкий ошметок жизни, который им остался. Тебе тут не нравилось. Если речь могла зайти о смерти, ты обрывала разговор. Несчастье из сводки новостей могло привести тебя в суеверный ужас, сама возможность такого казалась тебе невыносимой. Пока впечатлительность еще не переросла в болезнь, кривая случайностей и знакомств успела свести нас. В тусклом коридоре академии, расплывчатой и гуманитарной, ждала своей очереди странная особа в длинном сером плаще, с неуместной памятью на цифры. Ты почему-то мне представилась: «Я — Майя, и я не знаю, что здесь делаю…» «Майя» — слово теплое, живое, а ты сама бледная, анемичная, голубоватая кожа, прохладные глаза. Недоевшая крови вампирша! Мне было странно и любопытно, всегда интригует внимание необъяснимое… И вот две серые мышки — синие чулки бредут в парк и болтают, болтают, еле переводя дыхание, — о том, что они такие необычные в мире огороженных газонов, клеток для попугайчиков и уголков для чтения. Отныне две чудачки будут чудить вместе и учиться кое-как, ибо главное — между строк.
…Никогда не надевайте серое на первое свидание — так по этикету, но Майя всегда надевает. Общепринятым мы брезгуем, особенно она, я трушу и ищу компромиссы с обычным. Поначалу меня смущает и ее длинный серый плащ, он несказанно старомоден, ни дать ни взять театральный реквизит; я, к стыду своему — хоть и под страхом смерти не расколюсь, — стесняюсь Майи, топать с ней по улицам удивительно, и все на нас глазеют, как на беглянок с карнавала. Еще у Майи нечесаные длиннющие лохмы, попросту не разодрать эту мелкую волнистость. Наверное, позже Майя окажется красивой, когда природа поярче обозначит на своем создании завитушки пола, а пока природа с этим запаздывает, пока Майя — колючий инфант, дерзкий и прихотливый. Она любит качели, фуникулеры, мыльные пузыри, воздушные шары — все, что летит. Еще ветер. Я ненавижу ветер. Мать у Майи что-то скрывает под шутливой надменностью. В их доме столько диковинных безделушек! Золотые часы в виде всадника, игрушечное пианино с подсвечниками, сервизы с пастухами и пастушками… Майя подняла на смех мою завороженную неискушенность: дескать, ширпотреб, дешевка, выкинь из головы нашу мишуру, она для отвода глаз… От чего это, интересно, отводились глаза? От мимолетного, ускользающего… Они, наверное, иноходцы, Майя и ее матушка.
Потом
Матушка Майи была скорее исключением, в смысле долголетия. И то лишь потому, что с ней рядом толклась стайка тихоголосых флегматичных врачей, потомственных и уважаемых, и безупречных. Они слонялись по дому как тени, невнятно бубнили и клали себе сахар в чай малюсенькой кофейной ложечкой. Зато мне не раз приходилось видеть, как веселели эти сгорбленные профессора, когда покидали свою пациентку и шумно удалялись по узкому переулку к бурлению бульваров. Оно и понятно: кто в силах вынести неизлечимость? Бородачам всезнайкам было стыдно брать деньги за бутафорские рецепты, но обман, как водится, был гуманнее истины. Да и истины под рукой никакой не было, только с десяток случаев из ученых монографий, классические симптомы столетней давности больной Икс: депрессия, одышка, боязнь черной ленточки и даже брезгливость к черным клавишам, к темноте и к черносливу, всякие сердечные аритмии и прочее. За неимением панацеи придумали красивое название — синдром «Сердце колибри». Но тогда Майя была не расположена объяснять мне, почему да как. А мне что за дело, если стиль выдержан, ведь такие, как она, цацы и болеть должны экзотически, и, уж конечно, все страдания передаются только по женской линии…
С Майей замечательно, только иной раз она посреди вечеринки или в самый разгар шатаний наших по городу стухала и со злым лицом просила оставить ее одну. А иной раз исчезала по-английски, ничего не объяснив. Как мне было это странно! Меня никогда, совсем никогда не нужно было оставлять одну, я могла говорить бесконечно. И когда вдруг посреди многообещающего вояжа, ведущего в дюжину занятных мест (Майя просто кладезь на них) — и вокруг мягкий вечер, и скоро бессонная ночь, и солнце сжигает дорогу, беснуясь всласть перед закатом, — вдруг я остаюсь одна… Бог с ним, со всяким несбывшимся флиртом, с обидой, главное — зачем?! Я, глупая, деликатно выпытывала, мол, наверное, у тебя тайный друг, сплошное инкогнито, и даже словечко о нем на ушко подруге может ему навредить… «Если бы так, я б тебе обязательно проговорилась», — был ответ. Комичная серьезность заговорщицы. Дружба стоит нескольких любовей, дружба longa, любовь brevis. В сочинении по литературе она написала, что жизнь слишком коротка для одной любви, однолюбы обречены на незавершенность. Профессорша удивленно ломает бровь, ей подобное и в голову не приходило. Майя же смело продолжает: «… и потому на мужчину нужно тратить не более лунного месяца, интимный цикл женщины как раз для того и придуман, чтобы исторгать предыдущего для последующего…»
Несмотря на подобные вольности, Майю боялись трогать, ее сторонились скорее не из суеверия, а чтобы подглядеть из темного угла за странной барышней. Иногда и мне хотелось так… После своих неизбежных исчезновений Майя неделями валялась в койке, меня редко-редко допускали до одра болезной, хотя сие больше походило на спектакль. Майя выглядела вроде бы обычно, только смотрела злюкой, нелюдимкой и «нелюбимкой», меня просила удалиться и тут же звала назад. Я вспыхивала, но скупое извинение ее бескровных губ окунало меня с новой силой в капризную дружбу. Прихоти и выкрутасы стирались, как рисунки на песке, ничего не зная о недуге, я тем не менее решила потакать Майе.
Мы ездили смотреть на зимнее море, на зябкие берега, на поезда, выстукивающие вечерами ритм ненастий и странствий. Майя как будто нарочно искала темное и минорное, меня же притягивала ее оригинальность, модерновая тональность души. Майя задавала тему, мне доставались вариации типа «рыжих ресничек штор» или «бархатистой грязи на льду асфальта». Мы упражнялись в вычурных описаниях — просто так, ни за чем. Майя говорила, что желать славы бессмысленно, а не желать ее глупо. Мы сошлись на том, что нужно принять ее как должное — и развеселились… Все радости лучше встречать без лишних реверансов, прохладно, и тогда удача из любопытства примется осыпать тебя своими милостями, чтобы пронюхать, на чем же ты расколешься и выдашь себя неумеренным ликованием. Вот тогда берегись!