Половецкие пляски
Шрифт:
Каждое утро Огарок нервно улыбался зеркалу, пытаясь обаять для тренировки пока что самого себя. Не получилось ни разу, «необыкновенные девушки» должны были пройти мимо. Он переживал недолго, в конце концов, мало ли сумасшедших, может, дама спятила и решила бредить экстравагантно, выдумав дочери красивую болезнь. Быть может, никто и не придет, и не станет Огарок нарушать свой обет, и не коснется его нож девичьих потрохов, а денежки-то, собственно, за беспокойство. В конце концов, скольких он спас бесплатно!
3
Майя вежливо улыбнулась и вышла. «Вот и вся ее благодарность…» — в сердцах подумала мать, но вскоре устыдилась и решила снова мягко атаковать. Но Майи и след простыл. Она предпочла игнорировать. Подумаешь, наследственность. Это всего лишь
Настигло Майю довольно скоро. Она мне брезгливо рассказала, ведь ей не верилось в болезнь, а все намеки на зловредную вероятность — всего лишь игры с опасностью. Упомянуть вскользь о недуге как еще одном признаке собственной исключительности — это пожалуйста, но всерьез — увольте! Ей ли было не знать, как мучительно цепляться когтями за чахлую жизнь, строить хорошую мину при паршивой игре. Оказывается, у нее та же участь… Я лихорадочно соображала, что сказать, сразу отвергая ничтожную роль второстепенного утешителя. Майя все решит сама. Я только упомянула о модном подпольном спасителе, спросила, слышала ли она о таком, она сказала «нет» и как бы забыла напрочь, но с ней никогда не знаешь, что она про себя думает. А она думала. Вслух ей было нельзя, не дай бог сочтут по-старушечьи озабоченной болячками, в ее-то возрасте должно плевать на них. Мне и то открылась со скрипом и не сразу — как ей страшно. Она сказала, что ей всегда теперь страшно, даже когда весело, и скучно, и вкусно, и спокойно, всегда на самом деле глубоко-глубоко страшно, а сверху набросаны кубики настроений, как лед, аппетитно клацающий в бокале. Но всему — срок, лед тает, наступает неразбавленный страх. Все прошлые приливы недомоганий — ерунда по сравнению с тем, когда зачитан приговор… «Сердце мое танцует джигу, сердце в вялотекущей агонии. Моторчик заморской птички колибри — ему и аэроплан позавидует, тысяча ударов в минуту… Ей такое сердце — для полетов стрекозиных, вертикальных, горизонтальных, каких вздумается. Человеку — на погибель…»
Я и не подозревала, что она послушается. Что очень на нее похоже — никогда не делала того, что ожидают. Майя отшучивалась: если бы я знала, чего ожидают. Хотя тут уж было не до лукавства, от нее не ожидали — ее умоляли, я, конечно, тоже упрашивала Майю сдаться на поруки хотя бы матушкиным «бородачам». Что ей стоило на секунду притушить упрямство… «Значит, ты на самом деле не хочешь, чтоб я подалась к твоему студентику?» — где-нибудь за шампанским роняла она. «Майка, он никуда не годится, по слухам, у него бородавка на носу…» Ей нравилось, когда о серьезном с издевкой. И мне хотелось усыпить тоску.
И вот — тогда! — в глухой дождь, под аркой Майя надумала нам новый маршрут, как всегда, готовя мне каверзный сюрприз. В недотепу играла я и послушно удивлялась, как удивляются, угождая ребенку. В последнее время удивляться было нечему, Майе вдруг пошли в охотку скучные вечеринки в умеренных компаниях, где никто никого не предпочитает в открытую. Теперь ей понадобился кто-нибудь из приятных молодых людей, ей разонравилось чудить. И вдруг — поздний визит к «моему студентику»! Он проворчал в глазок: «Что еще за малолетки?» Я свирепо толкнула Майю локтем, она же невозмутимо ответила, что в темноте все ягодки спелые. С первых наших робких шажочков по Огаркиной каморке стало ясно, кто лишний. Огарок вел себя возмутительно, прыскал в телефонный кулачок про ввалившихся поклонниц, угощал вареными яйцами и не знал, куда себя деть. Зато Майя аж зарумянилась. На рассвете она, разомлевшая от нервного хохота, наконец позволила увести себя домой. Я бы давно ушла, но так не полагалось, да и Майкина величественная мамаша скорбно покачала бы головой. Она ведь держала меня за бонну — оруженосца и наперсницу своей дочурки. Будучи в добром расположении, она поворачивала ко мне Майину голову и шептала: «Скажи, правда, глаза у нее царские?» Майя ненавидела ее восторги. Царские глаза теперь смотрели студенту в рот. Случился не совсем матушкин сценарий…
Как-то
Вот почти все и кончилось. Мне осталось вспоминать и радоваться, что история завершилась исполнением желаний. Майя нашла себе приятного молодого человека, ее матушка — успокоение, я осталась одна. Огарок выполнил все как задумано, он вынул Майкино сердце. Она забыла все, что до… Ведь память наша — в сердце. Она забыла дом свой, свою мать, меня, свой старый плащ. Теперь «мой студентик» вкусил, как хорошо с тем, кто ничего не знал до него. Как новые стены, где никто еще не жил, как упругая перина, где никто не спал. Главный мучитель наш — прошлое, и оно не властно теперь над Майей, девочкой нелепой с мраморными глазами. Забывший отпускает грехи.
Я больше ничего не знаю про Майю. Только раз столкнулись с ней на вокзале, такой вот казус. Она обернулась, прижимая сверток с сахарными орешками, и удивленно обратилась ко мне за временем. Я ответила, что нет часов, хотя они были, но не на руке, доставать неохота. Она сощурилась: «Правда?» — и проследовала своим путем.
Она поучала меня когда-то не подпускать к себе близко тех, чьих глаз и цвет скоро забуду. Ну да бог с ней.
Курбан
Такие истории уже неинтересны. И даже в маленьком городе, в котором была всего лишь одна улица, утомительная в своей бесконечности, как путь к мысу Доброй Надежды. Закрученная спиралью, тянулась она к центральному парку с прудом, с тиной и утиным кряканием, конечно, заброшенному. Жили-были двойняшки, Лия и Лина, угловатые, кареглазые, тощие и на мордашки обычные, запоминавшиеся только потому, что ходили вместе, а близнецов примечают. Стриженые волосы у обеих кудрявились, играя на солнце глубокими красно-рыжими искрами. Когда настал им черед повзрослеть, пришли они в бар «Санта-Фэ», ибо неясное брожение одинаковых, как два яичка, душ поманило их в злачное место. Там, в дымной обманчивости длинных взглядов, прилипавших к коже, волосатая рука налила им по коктейлю — и дальше они не знали бы, куда себя девать, если бы их не пригласил волоокий седоватый дядька «из черных» с собачьим именем Курбан. Со спокойными неподвижными глазами, как у Христа с миссионерских картинок. Девочки и не боялись ничуть, потому что поначалу опасность пахнет приятно и стелет мягко.
Сперва Курбан пригласил Лию, что была чуть повыше и лицом поуже, и нашептал ей теплой влажной волной в левое ухо о том, что она ему так понравилась, что сил нет, она — журавлик нежный, и он хочет ее любить и встречаться с ней, и взять ее с собой из этого захолустья в город сияющий, и скрепить их союз навечно нерасторжимыми узами. А потом добавил: «Только я на второй танец сестренку твою приглашу, чтобы ей обидно не было, а ты не ревнуй, не ревнуй, потому что я твой…»
Потом он пригласил Лину, что была пониже и поскуластей, и нашептал ей жаркой, уже обжигающей волной то же самое, что и Лие. И добавил: «Я с сестренкой твоей танцевал, чтоб ей обидно не было, все-таки вы вместе пришли. А ты не ревнуй, не ревнуй, потому что я твой…»
Обе сестры замлели от незнакомого обволакивающего пульса в одинаковых душах, и каждая с сожалением думала о другой: «Бедняжка, вот я встретила свою любовь тотчас, как смутно захотела, а она — нет…» Обе возвращались домой, условившись встретиться с Курбаном, а он, провожая их, держался немного сзади и подмигивал той, что оглядывалась. У них у обеих еще ничего никогда…
С тех пор они обе встречались с Курбаном, но в разное время, и каждая решила про себя ничего не рассказывать сестре, дабы не ранить ее невольной бравадой. Обе поутру распахивали створки окна, где в обманчивой, кажущейся близости — якобы рукой достать — цвела дикая вишня. Лия пела, Лина пританцовывала, глядясь в трюмо и рисуя губы невозможно темным цветом. Лия, наооборот, пренебрегала красками, надевая легкое, прозрачное, струившееся тонкой чувственной грезой. Лина удивлялась: с чего это Лия такая мечтательная? А Лия недоумевала: куда это Лина таинственно изчезает? Но обе не спрашивали, обе были полны своим.