Полубородый
Шрифт:
Полубородый почти не раздумывает, куда поставить фигуру, делая очередной ход; это происходит у него молниеносно, в отличие от меня. Я всякий раз подолгу раздумываю, а когда, наконец, решаюсь на ход, он чаще всего оказывается неверным, и опять я теряю солдата. Ему не досадно ждать, ему это даже нравится, как я подозреваю, потому что у него при этом есть причина просто сидеть и ничего не делать. Иногда он даже впадает в разговорчивость и рассказывает такое, чего ты больше нигде не услышишь. В этом отношении он полная противоположность Чёртовой Аннели: можно ему хоть жареного голубя посулить, а то и вовсе молочного поросёнка, можно их даже выставить перед ним на стол, толку не будет; если Полубородый не хочет рассказывать, он лучше умрёт с голоду, чем откроет рот. Но если вдруг разговорится, из него течёт как из пробитой пивной бочки.
В тот вечер, когда Аннели была у нас в деревне, я его спросил, что он имел в виду, говоря, что люди опаснее волков, и казалось, он меня даже не услышал. Но вчера, когда
– Волки, – сказал он, – хотя и загрызают других животных насмерть, но делают это только из-за голода. Это не доставляет им ни удовольствия, ни сожаления. Они просто хотят есть. А люди же…
Я уже думал, он сказал всё, что хотел, но тут он начал рассказывать. Между тем я знал его уже довольно хорошо, чтобы понимать: если его голос становится совершенно спокойным, как бывает, когда в тысячный раз произносишь затвержённую молитву; если кажется, что его самого даже не интересуют собственные слова, – вот тогда он говорит о том, что причиняет ему боль.
– Когда я был в бегах, – начал рассказывать Полубородый, – а это было бегство, трусливое отступление, итак, когда был в бегах, я очутился в округе архиепископа Зальцбуржского. Его земля тогда только что стала самостоятельной, а такие новые страны – что твой брат Поликарп: уже не такие юные, чтобы только слушаться, но и не настолько взрослые, чтобы с ними можно было вести толковый разговор. Это опасный возраст. Кому приходится доказывать свою взрослость, тот любит преувеличить свою отвагу. На переходе по мосту в этот епископат стояли стражники, которым надо платить дорожную пошлину. А у меня больше не было денег, даже фальшивого гроша, и я пошёл вверх по течению реки искать брод. Дело было в ноябре, вода уже холодная, но кому довелось постоять в огне, тот всегда рад охолонуться. Это была уже не первая граница, которую я переходил таким образом, и раньше мне всё удавалось. Но эти, к сожалению, слишком серьёзно играли в свою свежеобретённую независимость, и у них даже здесь были выставлены посты. И вот выходят они из кустов, два суровых мужика. Вооружённый человек не станет проявлять дружелюбие к безоружному. Эти солдаты были итальянскими наёмниками, а поскольку они не могли знать, что я немножко понимаю их язык, они не таясь обсуждали между собой, что со мной сделать. Один предлагал меня убить, а труп бросить в реку, тогда они избавят себя от хлопот доставлять меня в замок архиепископа, который их даже не вознаградит за это, жалкий скряга. Это итальянское слово meschino я не знал, но оно не могло означать ничего другого, кроме как «скряга». Второй поначалу тоже был за то, чтобы убить меня, но не потому, что это избавляло их от лишних хлопот, а потому что ему приглянулись мои башмаки, но потом ему вдруг пришло в голову кое-что другое. Он сказал, они могут за меня что-то выручить, ведь есть же приказ, что разыскиваются люди вроде меня для festa, то есть «праздника». А когда речь идёт о развлечениях, то господа раскошеливаются охотнее, чем обычно. Я не знал, о каком празднике шла речь и почему был для этого особенно подходящим; про своё обожжённое лицо я даже не подумал. За минувшие месяцы я уже привык к нему точно так же, как Ориген привык, что остался без ноги.
Я передвинул по игровому полю крепость, а он сделал угловатый ход своим конём, очень быстро и не раздумывая, как будто уже ожидал моего нападения с этой стороны.
– Вот как раз мои шрамы и спасли мне жизнь, – продолжил Полубородый свою историю, – но очень уж безрадостным образом. Со связанными руками и босиком, потому что башмаки они с меня всё-таки сняли, солдаты привели меня в замок на берегу напротив города Зальцбурга, и там, кажется, новому пленному очень обрадовались. Кастелян замка прямо-таки пришёл в восторг, и двое итальянцев получили за меня хорошее вознаграждение. Только я всё ещё не знал, отчего вдруг стал таким ценным. Поначалу меня заперли, но не в темнице, а в караульной, какая бывает в любой крепости: там отдыхают между сменами стражники и другие служивые люди. Стол и скамьи, и нам даже дали поесть.
– Нам? – переспросил я, хотя ведь знал, что Полубородого нельзя перебивать, иначе перестанет рассказывать дальше. Но на сей раз это не помешало, или, может, он и вовсе меня не услышал, глубоко погрузившись в свои воспоминания.
– В караульной уже было три человека, – сказал он, – двое мужчин и одна женщина, и все они являли собой диковинное зрелище. У женщины половину лица сожрал уродливый нарост, от носа вообще почти ничего не осталось, и хотя я не верю в колдуний, при виде её мысль про колдовство первой пришла на ум. У одного мужчины была заячья губа, у другого были отрезаны веки – в наказание за то, что он подглядывал за купанием молодой жены бургомистра. Его мне было жальче остальных. Заячья губа вообще никак не затрудняет человеку жизнь, нарост на лице увеличивается медленно, а вот без век человек слепнет, потому что глаза сохнут, и ничем не поможешь, и от яркого света ничем их не прикроешь. То были трое, на кого каждый мог показать пальцем, встретив их на улице.
Я собрался было двинуть по полю битвы мою королеву, но Полубородый удержал мою руку.
– Подумай ещё раз, – сказал он, – иначе твоему королю скоро наступит конец.
И я начал думать снова, а Полубородый продолжил рассказывать:
– Мужчина с заячьей губой был конюхом у архиепископа. Почему его забрали от лошадей и заперли в караульной, он не знал, но принял это без вопросов, как он уже многое в своей жизни принимал без жалоб. Это был добродушный человек, немногословный, потому что он всю жизнь терпел насмешки над своей неумелой речью. Но зато человек без век отличался говорливостью, он обладал красноречием обманщика, который твёрдо верит, что когда-нибудь мир примет все его отговорки, если повторять их достаточно часто. Он уверял, что его осудили несправедливо, совершенно несправедливо, он, дескать, совершенно случайно проходил мимо этой купальни, а дыру в стене проковыряли до него, и это был уже третий раз, что его тащили в суд с одним и тем же обвинением, какой-то могущественный человек, видать, имел зуб против него. Суждение о человеке выносишь не слишком быстро, но про этого парня у меня не было сомнений, что своё наказание, хотя и такое жестокое, он заслужил честно. Женщина с изуродованным лицом была когда-то порядочной крестьянкой, держала с мужем собственное хозяйство и родила четверых детей, а потом на неё напала эта болезнь, женщина стала для мужа слишком непривлекательной, он её прогнал и взял себе другую. Её арестовали за бродяжничество, а что же ей ещё оставалось делать, женщине без собственности, спрашивала она, как не ходить по людям с протянутой рукой. Когда весь день стоишь у церкви на коленях, прося подаяния, наслушаешься всякого, и поэтому она единственная смогла мне сказать, о каком таком празднике говорили те два наёмника: как раз выбрали нового Папу и посвятили его в сан в Лионе, по этому поводу архиепископ Конрад обещал гражданам города не только отпущение грехов, но и особенное празднество; из источника на рыночной площади должно течь вино, а музыка и танцы будут разрешены всё воскресенье. В Зальцбурге архиепископа недолюбливают, шёпотом сообщила мне женщина, в своё время выдвигали другого, но его не утвердил Папа, и теперь этот Конрад хочет воспользоваться случаем и угодить жителям города. Она была, при всём её уродстве, разумным человеком, но какое отношение мы, четверо арестантов, имели к празднику, не знала и она.
Я погнал по игровому полю слона, и Полубородый сказал:
– Вот это уже лучше, а ты обучаемый парень.
Приятно было слышать от него похвалу, хотя я и не знал, что сделал в этом случае правильнее.
Они вчетвером просидели под арестом почти неделю, рассказывал он дальше, но кормили хорошо, на завтрак каждый получал кружку пива, и нужду им не приходилось справлять там, где они помещались. Достаточно было постучать в дверь, и кто-нибудь из охранников конвоировал тебя к уборной. У каждого имелся соломенный тюфяк для ночлега – «Совершенно свежая солома», – сказал Полубородый, – а однажды, когда погода была особенно холодной, им даже принесли тигель с раскалёнными углями. Охрана обращалась с ними прилично – по крайней мере, насколько прилично способны обращаться солдаты, но какие были планы на их счёт, им так никто и не выдал.
– Мат! – объявил Полубородый и столкнул моего короля с поля. Он сказал, что на сегодня хватит, но я умолял его сыграть со мной ещё одну партию. Мне непременно хотелось дослушать его историю.
Шестнадцатая глава, в которой описывается праздник
– А у вас тоже есть позорный столб? – неожиданно спросил Полубородый.
Не знаю, как он пришёл к этой мысли, но я сказал, что у нас нет, но я слышал, в Швице что-то такое есть.
– А для чего он нужен? – задал он наводящий вопрос.
С Гени он тогда так же делал. Спрашивает собеседника, хотя вообще-то сам хочет что-то рассказать. При попытке дать ему разумный ответ я заикался, потому что точно не знал, как используют этот позорный столб. Слышал только, что там выставляют людей, которые сотворили что-то плохое, чтобы им было стыдно перед другими людьми.
– А эти другие люди – что они от этого получают?
Об этом я никогда не задумывался.
– Посмотри на меня! – сказал Полубородый и сделал нечто, совсем ему не свойственное: он растянул большими пальцами уголки своего рта, один вверх, другой вниз, скосил здоровый глаз и высунул язык. Иногда мне становилось страшновато с ним. К счастью, он быстро прекратил это гримасничанье и спросил: – Почему ты не смеялся?
– Ты меня напугал.
Он кивнул так, как, по моим представлениям, может кивнуть отец, и сказал:
– У тебя доброе сердце. Может, тебе и впрямь надо стать монахом. Большинство людей ведут себя по-другому. Чем страшнее что-то, тем громче они смеются. Поэтому и придумали позорный столб. Не для того, чтобы сделать злодея лучше, а для того, чтобы люди, которые на него смотрят, могли получить удовольствие. Это своего рода спектакль, вроде того как монастырские устраивают пасхальное представление, и зрители потом гоняются по улицам за Иудой.