Полынь
Шрифт:
Зюзин оглядывает мои штаны, качает головой, вынимает из шкафа свои новенькие, серо-стального цвета, таким же образом меняю рубашку, отыскивается и зеленый, в крапинку, галстук, и это уже совсем другое дело.
— У тебя рожа внушает доверие, — Зюзин хмыкает, — не рожа уголовника — побачим…
И мы едем с ним в каком-то трамвае около получаса.
В подъезде большого серого здания во время ожидания лифта наставляет:
— Никакой грубятины. Ты вольный человек, на севере мыл золотишко, но поскольку честен, как бог, ничего не украл, состояния
— Вполне.
Еще не доехав до этажа, слышим рыдание радиолы.
— Завела, — резюмирует Зюзин. — Опыт!
Женщина средних лет открывает нам. Конечно, она удивляется, делая вид, что мы пришли совершенно неожиданно.
Она в малиновом халате — таком ярком, что режет глаза; ворот расстегнут чуть-чуть ниже обычного, настолько, чтоб увидеть вырез между полными грудями и больше ничего.
— Ах, Вениамин, у меня же такой непорядок, — произносит она, немножко подняв брови, поигрывая кокетливо черными, будто ночь, глазами.
— Мы не бароны, — практичным голосом, потирая руки, говорит Зюзин.
Приглашает войти. Низкие кресла, модные столики, зеркальный блеск шкафов и тумбочек и наивный карандашный рисунок на стене — молоденькая девушка с раскрытыми восторженными очами смотрит на нас. Это, наверно, она такая была давно — как воспоминание: смотри, скорби и рыдай, то кануло в пучину…
Мы знакомимся. Руки у Марины пухлые, точно оладьи, и вся она белая, мягкая и какая-то уютная, голос грудной, очень низкий, игривый, пенится, как вино.
— Вы похожи на Лолиту Торрес, — глупо выпаливаю я.
— Все женщины перед ней меркнут, — Зюзин хозяйственно оглядывает стол и, увидев коньяк, снова потирает кончики пальцев.
— Не говорите комплименты одинокой женщине, — Марина обворожительно улыбается тремя золотыми зубами.
Закуска отборная: красная, черная икра, рыба, салат, горошек, ветчина, — с ума сойти, просто глаза разбегаются! Первый тост пьем за знакомство, второй за будущее, третий за ее глаза, четвертый уже конкретно — за нашу совместную жизнь, которая озарится, по выражению Зюзина, «факелом процветанья».
— Вы откуда приехали? — Марина вглядывается в меня как в вещь, которую надо надеть, но неизвестно, подойдет ли.
— Из дальних краев… пополнял золотую базу, — быстро за меня отвечает Зюзин. — Ездил по вербовке.
Она живо интересуется:
— Трудно было там жить?
— Всяко… — говорю я.
Руки наши уже под столом, но мы оба чувствуем какую-то стеснительность. Через узкий столик глядим друг другу в зрачки — два запутанных и, наверно, ненужных человека, чего-то жаждущих, что еще не получили от жизни. Зюзин быстренько понимает ситуацию, уже изрядно упитой, вылезает и, приплясывая, уходит в другую комнату.
Мы сидим, внимательно смотрим друг на друга, и каждый из нас думает о своем. Какая-то животная физиологическая потребность, на миг возникшая между нами, прошла, и мы опять стали людьми. «Тебе, может быть, требовалось маленькое житейское удовольствие,
— Ты, видать, парень, грубый, но хороший. Не злой. Я ужасно ненавижу злых мужиков! Мне бы вот так все сидеть и сидеть. Все как-то, парень, в жизни проскочило, понимаешь… Таким дымом невозвратным — воротить бы хоть капельку… маленькую самую, ты понимаешь! Ах, боже мой, какая ночь! Какая необыкновенная, святая ночь! Женщины не бойся. Женщина всегда облагораживает. Даже жутких циников.
Я же говорю совсем другое, отвлеченное:
— Жарища…
— Ужасное лето, — вздыхает она.
— Хотя б дожди прошли.
— Душно, гроза будет, — она раскрывает окно, странно выразительно заломив руки, поправляет прическу и закуривает.
Снизу натягивает прохладный ветерок, в небе слезятся чисто перемытые звезды, кувыркается в облаках половинка луны. А мне почему-то слышится в сонной ночной тишине крик заблудившегося, потерянного человека.
Я киваю на рисунок и спрашиваю:
— Это ты?
— Как раз школу кончила. Я тогда увлекалась фигурным катанием. О, это все было, было!.. — Она встряхивает головой, волосы рыжим костром рассыпаются по ее плечам, длинные и тонкие, которые бы могли украсить, как корона, саму королеву.
— Не надо только преувеличивать свое несчастье. Годы, все лучшие годы смываются водой, — говорю я ей, сам удивляясь какой-то своей зрелости.
Зябкая улыбка стекает с лица женщины, и срываются быстрые и горячие слова с ее губ:
— Я так, знаешь, мечтала свою жизнь красиво устроить! Во сне видела: я в белом платье, а он держит мою руку и шепчет: «Навек!» Это был сон, Алеша, только сон. Почему? Почему не улыбнулось счастье? Была красивая… Гордая, говорили. Потом к черту полетело все вверх тормашками. Скажи!
— Счастье… у кого какое, его кует судьба, — отзываюсь я.
Она долго, утомляюще-однообразно хохочет, волосы раздуваются; быстро опрокидывает рюмку коньяку и, гордая, грозит кулаком в окно ночному небу:
— Я покажу!
Потом мы сидим на диване, я глажу мягкие волосы женщины, и она просит дрожащим, детским пугливым голосом:
— Расскажи что-нибудь особенное, необыкновенное. Хотя бы вот про Мексику, а? Я страшно хочу побывать там, увидеть этих разъяренных быков! А еще, знаешь, раз во сне я видела египетские пирамиды… Ах, такие необыкновенные, необыкновенные пирамиды! Такое, парень, забвение меня взяло, ну прямо как наяву. — И в темноте дышит мне в ухо горячим зноем своих слов: — Я, знаешь, очень привлекательная собой была. Я, знаешь, мечтала певицей стать. Зал, сумрак, сотни глаз, а я — перед ними… Это так возбуждающе, ты понимаешь? Необыкновенно! Моя мама пела когда-то. Дай-ка закурить, а?