Полынь
Шрифт:
— Не тянет?
Зюзин глядит мутно в пол, промежду ног, бормочет неопределенно:
— Мало ль…
Черноволосая и миловидная жена его приносит что-то еще в миске, вкусное и душистое. Сразу поднимается целое облако пара, и в нем на миг утопают лицо Зюзина, комната и я тоже.
— Тяни, Леха, позабудь тревоги века.
В голове начинает шуметь — от водки, обилия пищи, теплого домашнего пара; я закрываю глаза и мысленно падаю в то голубое, что когда-то было, что утрачено и не воротишь…
— Как делишки в «курорте»? — пытает
— Теченье обычное. Бодягин побег делал.
— Бодягин? Постой, постой, рыжий такой, что ль?
— И с кривым носом.
— Застукали?
— Да. В порядке дополнительной льготы одарили двумя лишними годочками.
— Натуральный исход. Кормежка псовая?
— Не ахти, но жить можно.
— Червь тоже живет, — Зюзин выпускает колечки дыма и долго следит, пока они не расходятся совсем, потом чешет ребром ладони подбородок и задумывается.
В комнату бочком, глядя на нас исподлобья, входит крошечный человечек в зеленом костюмчике — маленький мужичок, — ясными, безвинными глазенками оглядывает меня, переводит их на Зюзина, мигает удивленно и весь розовеет.
Зюзин испуганно трет ладони, огромные, шероховатые, покрытые трещинами, кряхтит, шевелится на стуле, — ему явно не по себе, матерому и познавшему жизнь с разных сторон, под этим чистым, омывающим сердце взором ребенка. Он бормочет постным голосом:
— Вот, Леха, произведенье мое.
— Пацан?
— Ага. Глазенки-то, глянь, — шелк аль небо.
— Глазатый. Может, Зюзин, вырастет отменный вор? Международник? Скудеют наши ряды — гибнут корифеи.
Налегая на стол тяжелыми руками, разинув рот с полным комплектом железных зубов, Зюзин скоренько наливается бордовой краской в тугих, с желваками скулах.
— Тому не бывать! — выдыхает со страшной силой, крепко жмурясь: ресницы влипают в сумчатые мешочки, кажется, они не отклеятся. Но ресницы чутко вздрагивают, омытые теплой влагой глаза Зюзина помягчели; поправляя на сынишке куртейку, он заключает:
— Так-то вот им в моргалки глядеть…
Женщина уносит ребенка, который что-то лепечет безвинное, а я опять погружаюсь в давнее-давнее, в худой памяти всплывает звонкая ледяная горка, замороженные лубки, чьи-то косички, руки матери, гладящие мою голову, ее голос, я даже раскрываю рот от потуг отыскать еще что-то, но все уходит. И сызнова я сижу с Зюзиным, он с бульканьем выливает остаток водки в стаканы.
— Соси! Со вступлением на другую планиду.
— Взаимно, Зюзин.
— Куда направишь стопы?
— Сам не знаю.
— В столице Родины не приткнешься: стальной закон прописки. Зюзин, выпив, морщит свой косо срезанный низкий лоб. — Хотя варьянт есть: одна имеется на примете. Разведенная. Бабец с комфортом — у ей две комнаты и телевизор «Темп». Холодильник.
— Она старуха?
— В соку. Тридцать с маленьким прицепом. Смотри, бытовой вопрос — хлеб жизни!
— Надо обдумать.
Вывернув локоть, Зюзин щелкает кнопочкой, включает
— Если бы он меня любил!..
Зюзин быстро выключает, сердито бубнит:
— Любовь — предрассудок…
Уже раздетые, перед сном, на балконе докуриваем папиросы. Гул машин трепетно и глухо поднимается сюда, на девятый этаж, и перед сполохами огней, дрожащих над городом, под звездами неба, я вижу себя потерянным, точно иголка. Когда-то, перед Колымой, мне цыганка нагадала счастливую судьбу. Маленькая черная женщина в радужной шали врала про какой-то большой личный интерес, про любовь, бессовестно врала за мятую пятерку. Ах, цыганочка, за волосищи бы тебя да головой об стенку!..
— Житуха была вольная. Чего? Имели хрустящие и про черный и про красный денек, — откуда-то издалека, точно с облака, доносится голос Зюзина. — Но мы, Леха, отпотели за нее. Нам сполна всунули: ты шесть, я семь с половинкой — срок! Тут соображенье пускай возьмет верх над черной бездной наших душ. Думаешь, я вполне легко клюнул на перековку? Заблужденье. Иногда та жизнь приснится, аж пот прошибет, лежу и думаю: «Вор ты по крови, Зюзин, в Одессе крал, в Ростове, в Воронеже, в Москве, имя заимел на этом поприще — и на, псу под хвост, к сознательности потянулся». Вникаешь? Зато с этой другой жизненной медалью, с которой теперь живу, сердце не екает, когда на горизонте дорогой товарищ в фуражечке с красным околышем появится. Должон, Леха, взвесить — не пихаю тебя на стезю строителя с моральным кодексом. Твоя личная инициатива, но запомни: как бы мы под старость не обрисовались вонючим грузом в виде мешка с костями.
— О старости, Зюзин, я пока что не поминаю. Мне двадцать семь! Еще не оплешивел.
— Я в перспективе истории.
— А на историю чихал. Но что товарищ в фуражке не караулит — весьма существенный факт.
— Еще бы! Свобода — освежающая волна.
— Кидаешь афоризмы?
— С ними легче осознать красоты жизни, — Зюзин смеется.
В балконную дверь просовывает голову зюзинская жена.
— Спать пора, мальчики.
— Мы закругляемся, — кивает головой Зюзин.
— Слушай, есть у меня дружок — Митя Афанасьев. В газете прочитал: тянет железнодорожную ветку где-то через тайгу, — говорю я. — Начальник стройки. Адрес списал. Твой взгляд?
— Паскудно. Та же Колыма, но без конвоиров. Комары сожрут. Вообще завтра направим стопы к Марине. Железо надо ковать, когда оно мягкое…
Минут через двадцать я засыпаю, падаю в какую-то пустоту.
Днем я бреюсь, вакшу ботинки, чиню штаны и даже глажу их — смехота невозможная, но выхода нет. Мать Зюзина, старуха, следит за каждым моим движением, как черный ворон. В половине пятого является Зюзин и говорит, что он позвонил этой Марине и что она будет ждать нас.