Полынь
Шрифт:
Я знаю, что ничего не докажу. Ничего…
В четверг во время обеденного перерыва около палаток появляется «Волга» Афанасьева. Мы уже все знаем, что его забирают от нас, — переводят куда-то выше. Стоим под старой, раздвоившейся сосной. Дмитрий подозревает:
— Сердишься, что тогда не угостил? И завидуешь?
Смотрит Афанасьев по-прежнему выше меня, на макушки старых темных сосен.
Я пожимаю плечами.
— Жизнь есть жизнь, Алексей.
А я опять говорю старую фразу — почему-то она не сходит с языка:
— Всегда знал, что
Афанасьев прищуривается:
— Да? Ну до свидания, — сует руку и, забыв уже обо мне, идет к машине.
Минут через пять тайга заглатывает «Волгу». Лишь легкая пыль бурунчиками висит некоторое время в воздухе, затем и она гаснет. Мне чего-то жаль, но чего — я не знаю точно.
Бубнов не совсем понимает происходящее. Почесывая грудь, долго сощуренными глазами смотрит в ту сторону, куда уехал только что Афанасьев.
— Объясни: нормально подобное?
Я спрашиваю:
— Что именно?
— Ну, бывший наш… Скользкий, угорь, — и туда, в верхи… А?
— Им видней.
— Кому?
Я показываю глазами на небо. Бубнов тоже смотрит вверх, потом себе под ноги.
Я натягиваю рубаху: пора тол закладывать под берег оврага.
А когда отдыхаем после взрывов, начинает снова:
— Ответь!
— Он, видимо, хороший организатор, — говорю я.
Мы смотрим, как тягач, хрипя и вздрагивая, тащит целую гору шпал на наш участок, визжит трагично — вот-вот заплачет от тяжкого труда.
— Его раскусят, ты прав. Иначе нельзя. Его еще спустят… хотя… кто знает…
Я стараюсь ни о чем не думать. Моя голова никогда не занималась сложным анализом жизни. Я плавал по мелким речкам. В уши сочится бубновский басок:
— Хочу докопаться до некоторой закономерности, — Бубнов поправляет очки, яростно отхлестываясь от гнуса. — Вот, — он загибает палец, вымазанный в глине, и смотрит на него, точно впервые видит, — человек взбирается сюда, — кивает в небо, — потом сюда, — кивает на землю между ног, где валяется окурок. — Логический орешек?
— Судьба, Бубнов. Судьба играет человеком.
— Вся жизнь, какая б ни была, в наших руках.
Бубнов обхватывает колени и задумывается. Он похож на Архимеда.
— Идем-ка лучше грызть тайгу. Зубрилов ругается, — встаю я.
Руки мои потрескались, в царапины набилась пыль, и они сильно болят, особенно ночью. К концу дня мы втроем спиливаем и уносим с трассы тридцать четыре дерева.
Затем шашками тола подрываем пни — это гораздо эффектней, чем выдирать их корчевателем: и быстрей и меньше затрат. Группа по очистке сучьев жжет костры, а под благодатной завесой дыма, желтого и едкого, точно горчица, мы все-таки отдыхаем от страшного гнуса.
Акимов сегодня чем-то озабочен. Всю смену молчит, уходит немного раньше какой-то полинялый. Наши палатки в километре отсюда. Я вижу, как за кустами бежит Акимов, он похож на хищную птицу со своей длинной, жилистой шеей и журавлиными ногами. Бубнов внимательно наблюдает за ним из-под козырька ладони. Поворачивает
— Что с ним?
— Трагедирует, пингвин.
Встречает нас еще больше скисший, весь опустившийся, глаза бесцельно блуждают, губы трясутся, будто он смеется. Лицо стало еще длиннее.
Маргарита оставила ему клочок бумажки, записку: «Не ищи меня, Коля. Пустое все это. Буду одна жить».
В эту ночь он напивается до бесчувствия. На него противно смотреть: из глаз льются слезы, патлатый, вывалянный в земле, он дико топчет ее фотографию, а когда я засыпаю, то слышу, как клекот воды, озлобленный голос Зубрилова:
— Опаскудился сам и сделал такой же ее. Жизнь хочешь в гальюн превратить. Слабак! С такими дерьмовыми нервишками полезай в красный ящик. Научись жить!
Я крепко закрываю веки и зажимаю уши. Какое мне дело до чужой судьбы? Надо в себе еще разобраться. А солнце и жизнь вечны, и в какие-нибудь райские времена меня уже не будет; из меня вырастет лопух, ни одна грешная душа не помянет, — зачем же я живу?!
Мучила жара, а теперь дожди. Четверо суток льют почти что без перерыва. Тихие, мирные, без гроз и громов, они наполняют тайгу непередаваемо-грустными шумами. Земля расхлюпалась. Из оврагов тянет грибной и осенней сыростью. Грибов — великое множество. Мы их варим, жарим, эти белые, никогда не видевшие людей грибы. Брезентовые куртки нас не спасают: набухают, становятся железными. Штаны тоже, а на сапоги невозможно смотреть — раскисли, как губки. Самое скверное — негде сушить одежду. Костры гасит дождь. Печек в палатках нет. Устраиваем приспособление: посреди палатки вырываем ямку, в ней разводим маленький огонь и так сушимся, обступив его со всех сторон.
И, несмотря ни на что, работаем. Бубнов и четверо рабочих обслуживают бульдозер и грузят породу на самосвалы. Прибыло пополнение: группа молодых парней. От них узнаем: кончили срок службы — и сюда, гнусовую тайгу покорять. Баян привезли. В житве несколько повеселело. Я тружусь на пару с Акимовым.
Какие-то скрытые, невидимые простым глазом силы все время толкают нас друг к другу так же неотвратимо, как закон инерции толкает пущенные на путь вагоны.
В нас, видимо, сказывается родство душ. Мы точно спутаны одной веревкой. Я благодарен Акимову, что он молчит, он мне — за то же самое. После пафоса и рыданий уже больше не разглагольствует, посерел и похож на вяленого сазана.
Иногда Акимов гундосит песни. Бриться он бросил. По моему предположению, у него должна вырасти роскошная бородка.
Мы пилим ели. Это старые крепкие деревья. Смолой измазаны куртки и руки. Смола как спирт — даже кружит голову. Во время перекура мы иногда разговариваем. Начинает, как обычно, Акимов:
— Надолго думаешь задержаться?
— Время покажет.
— Что мы заработали: псу под хвост!
— Пропиваешь.
— А ты?
— Я коплю состояние.
— Зеленый наив. Увезешь ревматизм и прочие дары.