Портрет героя
Шрифт:
— Да… Очень сочувственно… Он сказал Говорящей Машине, что это, конечно, не выход из положения и что он, хотя и сочувствует его горю…
— Какому горю?
— Директора… Да ты что, не знаешь?!
— О чем?
Славик широко раскрывает глаза.
— Два его сына умерли в госпитале, в Лефортове! В начале марта… И потом… — Он приближает ко мне лицо. — От него ушла жена. Помнишь, та молодая медсестра? Мы видели их в кино… Кудрявая… Он оставил ей квартиру и живет теперь у матери.
Я вспоминаю
— И что же, он собирается уходить?
Славик пожимает плечами:
— Его уволят. Ты что, не понимаешь, какое сейчас время?
— Слушай, а ты не был в госпитале?
— Нет, я не хожу туда. Теперь я в агитбригаде, обслуживающей фабрику «Красный Октябрь». Понял?
— Да… Но, может быть, ты проходил мимо и видел инвалида, такого…
— Никого я не видел. Твои инвалиды давно поправились или на тот свет отправились!
— А Большетелов ходит в школу?
— Наверное, ходит.
— А ты видел его?
— Нет. Ну, мне пора, а это — тебе! — И он оставляет на стуле маленький кусочек шоколада, завернутый в блестящую фольгу, на ней написано «Красный Октябрь».
— До свидания, — говорю я, откидываясь на подушку, — спасибо.
Но уснуть я не могу, что-то мешает мне, беспокоит меня… Ах, вот что! Яркий луч солнца пробивается сквозь оттаявшее стекло нашей форточки, расширяясь по мере того, как он отделяется от стекла и, наполненный пылинками, плавающими в нем, пронизывает темноту комнаты. «Вот и весна», — думаю я.
— Вот и весна, — говорит брат, но взор его устремлен на шоколадку.
— Разверни ее, — прошу я, — и раздели на три части: маме, себе и мне.
— Спасибо! — Подойдя ко мне, он растопыривает пальчики. — А руки у меня чистые, — сообщает он.
И я вижу две маленькие ручки, сереющие грязью повыше запястий.
— Это хорошо, что ты моешь руки…
— Как же! — отвечает он. — Ведь мама сказала мне: «Ты же теперь медсестра. И должен ходить за братом!»
— Я сильно болел?
— Очень! И мама часто плакала… Но она уходила для этого в маленькую комнату, чтобы я не знал. Но я знал все! Я не подсматривал, я просто чувствовал… Понимаешь?
— Да, понимаю. А Ваня Большетелов не приходил?
— Нет. Приходил только Аркадий Аркадьевич. И он говорил маме, что она может брать у него денег, но она не захотела. «У нас есть», — сказала она. И еще — Нюрка теперь бедная… Она ходит в церковь и там молится и плачет. А знаешь, почему ты поправился?
— Нет.
— Ты пил чай с маслом. И мы с мамой продали много ценных книг и купили на рынке мед… Только он оказался с мукой. Нас опять обманули! Но ты все равно его ел… и спал… и поправился. И еще — тебе помогло сливочное масло. И знаешь, тогда, когда тебя обманули с деньгами, тебе дали и плохое масло. И мама очень плакала.
Я молчу. Сколько событий происходит, когда человек болен!
— …а немцы — звери! Теперь почти в каждой газете, снимки, что они делали в своей оккупации! Всех убивали, кто им не нравился! Ты потом почитаешь. Вот! — Он показывает на газеты, толстой пачкой лежащие на столе. — А наши наступают! И все говорят, что летом будут наступать еще больше! И теперь по талонам дают белую американскую муку, и из нее делают кисель, и американские витамины продаются в аптеках без карточек. Только дорого стоят — сто рублей!
— Спасибо, — говорю я. — Теперь помолчи, пожалуйста. Я устал. Я снова буду спать.
И я почему-то вспоминаю Трофима Яковлевича, госпиталь… Большетелова. Почему? И что это за тоска у меня на сердце? Как камень какой-то?
XXVI
В первый раз после болезни я выхожу на улицу, вдыхаю воздух, наполненный ароматом тающего снега. У меня начинает кружиться голова. Держась за решетку крыльца, я осторожно схожу со ступенек.
Солнце заливает сверкающие от снега и бегущих потоков воды наш двор и переулок. С чистым и громким звуком с длинных сосулек срываются капли. Перешагивая через ручьи, я прохожу мимо наших окон. За грязными стеклами маленькой комнаты вижу печальное бледное лицо брата: прижавшись к стеклу, он машет мне ручкой. Теперь болен он. Наверное, оттого, что он выходил на холод, когда болел я.
Помахав ему на прощание, щурясь от слепящего весеннего солнца, я иду по улице. Около дома генерала слышу щебет и громкие крики воробьев. Подняв голову, вижу, как с писком, вылетая из-за пышного султана дворянского герба, гоняются друг за другом птицы. На противоположной стороне улицы, приставив табурет вплотную к окну и взгромоздившись на него, какая-то старушка моет окна своего домика.
«Неужели придет время, когда и мы вымоем окна?» — думаю я.
Вот наша милиция. Как всегда, сквозь мутное стекло сонное усатое лицо безразлично смотрит на улицу.
По синему небу бегут легкие весенние облака. Вдруг грохот в водосточной трубе нашей фабрики, и из нее вываливается, сверкая тысячами ослепительных искр, глыба подтаявшего льда.
У наклеенной на стене газеты стоит кучка людей. Я подхожу ближе, протискиваюсь, читаю заголовки: «Массовые казни в Польше», «Ожесточенные бои между оккупантами и партизанами в Югославии», «Немцы топят торговые суда нейтральных стран», «Борьба и страдания французского народа», «Действия союзной авиации», «Война на Тихом океане».