Портрет художника в юности
Шрифт:
– Разумеется, - сказал отец.
– Блаженны не видевшие, и уверовавшие.
– Ты, папа, для члена правящей партии слишком много читаешь религиозных сказок, - сказал я с большим раздражением, ибо не далее как полтора часа назад слышал ту же самую фразу от доцента Пешкина.
– Всем известно, сколько в в Библии противоречий и логических неувязок.
Я рассердился и ушел спать, различая через стенку все те же завывания радиоглушилок - отец слушал программу для полуночников "Голоса Америки", и диктор со злорадством, как мне показалось, расписывал прелести чехословацких реформ. Утром я, как всегда, застонал при звуках будильника - торопиться было некуда, но сестра удивительно шумно скандалила с мамой по поводу невыглаженной с вечера школьной формы, самой ненавистной мне одежды в мире. Жужжала электрическая бритва отца, шипели яйца, разбиваемые на тяжелую, вывезенную еще из коммунального подвала, чугунную сковородку, а потом три раза, с неправильными интервалами, хлопнула дверь и наступила
Меня окончательно разбудил звонок в дверь: из тех, модных в семидесятые годы звонков, которые, если верить инструкции, издавали нечто, похожее на птичье пение, а на самом деле - звук, напоминавший удар отдаленного гонга. На лестничной клетке переминался с ноги на ногу искаженный нехитрой оптикой дверного глазка Ваня Безуглов с пластмассовым пакетом из магазина "Березка". Я открыл ему дверь и даже подал руку. Взгляд у гостя был несколько блуждающий, от чаю он не отказался, а потом достал из пакета миниатюрный магнитофон, на отсутствие которого я не так давно горько жаловался Володе Жуковкину. (Надо сказать, что для тогдашнего советского юноши такой магнитофончик представляли собой, наверное, примерно такой же предмет мечтаний, как сейчас - автомобиль, или на худой конец мотоцикл). Я ахнул, я вздохнул, я сообщил Ване, что машинка бы мне чрезвычайно пригодилась для записи концертов в гимнасии, однако даже если я избавлюсь от своей "Весны", у меня наберется едва ли четверть денег, необходимых для покупки заграничной диковинки.
– Деньги мне не нужны, - сказал Ваня скорбным голосом.
– Достань мне двести граммов аквавита, сочтемся.
– Аквавит не продается.
– А ты его и не будешь продавать. Ты мне его подаришь. А я тебе как бы в благодарность подарю эту игрушку.
– Но зачем тебе?
– Старичок, - голос Вани стал проникновенным, - ты знаешь, где сейчас мой отец. Ему уже под пятьдесят. Здоровье никуда не годится. Если я ему не помогу, то сам понимаешь.
– Разве у Тани было бы попросить не проще?
– Ты же знаешь ее щепетильность, старичок. Она никогда ничего не просит у Серафима Дмитриевича. Да и папаша ее вряд ли мне поверит.
Минут через десять Ваня уже тряс мне руку, стоя в дверях, а карман его поскрипывающего кожаного пальто оттягивал увесистый алембик. Кодекс поведения адепта я не нарушал. Да и какой к чертовой матери кодекс. Его придумали средневековые мракобесы, ничего не понимавшие в жизни, такие же отсталые, как и их современники-экзотерики. Если уж освобождать науку от мистической шелухи, то и эти устарелые правила пора выбрасывать на свалку истории. К тому же совершалось благое дело. Может быть, спасалась человеческая жизнь. А мой собственный отец вполне мог подождать следующего случая.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
На каникулы я давно планировал поехать в строительный отряд: не только заработать на первую в жизни поездку к морю, но и сполна вкусить прославленных удовольствий летнего студенческого труда. Правда, в любом случае провести каникулы в праздности можно было только по предоставлении медицинской справки; легенда о радостной добровольной работе просвещенной молодежи на благо общества, таким образом, несколько обесценивалась. "Свобода - это осознанная необходимость, - утешался я, примеривая форму бойца стройотряда (тогдашнее время было щедро на безвкусные выражения) - холщовые защитные штаны и куртку, украшенную разнообразными шевронами. (На одном из них, который мама по моей просьбе пришила на самое видное место, над нагрудным карманом, изображалась реторта и астрологический знак Солнца.) Собственноручно отгладив новое одеяние, я долго стоял в прихожей перед зеркалом, поворачиваясь то так, то эдак под насмешливыми взглядами сестры, которая, как я полагал, попросту завидовала моему молодцеватому виду. Ты идиотка, Алена, сказал я, неужели ты не понимаешь, что по этой форме за версту можно узнать молодого столичного интеллигента? Но сестра, уже в те годы превосходившая меня житейской сообразительностью, только захихикала в ответ.
Ни в Сибирь, ни в Воркутинскую область, где платили действительно порядочные деньги, меня
Так отгонял я свои наваждения, покуда в тамбур не вышли двое студентов-экзотериков; один из них достал "Стюардессу", другой - порядком помятую пачку "Беломора" (что могло выдавать или сугубую бедность, или известную степень пижонства) и воспроизвел обряд, принятый у курящих папиросы: дунул в картонный мундштук, слегка стукнул им по раскрытой ладони, затем слегка смял его, уплощая, затем смял еще раз в перпендикулярном направлении и только потом закурил. Хозяин "Беломора" был не то что толст, но весьма основателен; круглое его лицо обрамлялось густою неухоженной бородой, а зубы были прокурены до темной и весьма неаппетитной желтизны. Владелец "Стюардессы", напротив, был высок и даже в чем-то изыскан, взгляд его был насмешлив и пальцы рук - тонки, и рыжеватая борода (он тоже был бородат) не дика, но аккуратно пострижена.
– Все равно обезьяний цирк, - сплюнул толстый экзотерик, не обращал на меня внимания.
– Брось, - миролюбиво отвечал рыжий, - все было довольно терпимо.
– Пока они не стали распевать Ксенофонта, - захохотал толстый, - старик, должно быть, вращается в своей могиле со скоростью пропеллера.
– У него нет могилы, - заметил рыжий.
– Несомненно, есть, - возразил толстый с самым сосредоточенным видом, - сжигать трупы врагов народа в нашей стране принято не было. Расстреляли за непригодностью к тяжелым физическим работам, привязали бирку к ноге, посыпали негашеной известью и завалили землей с десятком таких же бедолаг. А с другой стороны - вот она перед тобой, Юрка, мировая справедливость в виде посмертной славы. Просвещенный народ, так сказать, друг степей калмык, усвоил уроки возвышенной музы. А Зеленов-то, Зеленов, как распевал! даже и сейчас распевает, - добавил он, прислушавшись.
Из-за двери тамбура доносился неразборчивый хор молодых голосов, в котором громче всех звучал негустой, но звучный тенор моего приятеля. Впрочем, он и фальшивил больше остальных.
– Гэбэшник твой Зеленов, - сказал рыжий.
– Молод еще, - с уверенностью отвечал толстый, попыхивая "Беломором".
– Да и не думай об этом, Юрка. Посмотри лучше за окно. Такая огромная, такая печальная, такая бессмысленная страна, и мы с тобой, надежда отечественной экзотерики, мчимся куда-то в ночи, чтобы нас беззастенчиво употребили в качестве дешевой рабочей силы. Ты когда-нибудь в жизни строил коровники, Юрка?
– Дон Эспиноса в Эпире семь лет был пастухом, и ничего, Петя, - рассудительно отвечал Юрка.
– По всем внутренним законам этой страны ты, как впрочем и я, должен сейчас находиться на Колыме или ехать по Сибири, направляясь на ту же Колыму, в столыпинском вагоне. Ты же, счастливый обладатель плацкарты, жрешь ханку, и зря только растлеваешь случайных представителей стройных миров положительного знания.
Он дружелюбным кивком указал на меня.
– Меня растлить трудно, - отозвался я, - я с алхимической кафедры. В некотором роде представитель науки, наиболее близкой к искусству. Кроме того, я вас обоих, кажется, встречал в Александровском гимнасии.