Посланники
Шрифт:
– Но это полнейший произвол, - сокрушался Копеловски.
– Неужели финская полиция посмеет передать нас гестапо?
– Посмеет…- кивнул Цибильски.
– Мы обожглись, промахнулись, попались...
Я вспомнил строки из Экклисиаста: "Человек не знает своего времени. Как рыбы попадаются в пагубную сеть, и как птицы запутываются в силках, так сыны человеческие уловляются в бедственное время, когда оно неожиданно находит на них"*
– Какой ужасный спектакль!
– повысил голос Копеловски.
– Любопытно, кто автор?
– Кафка, -
– Кто же, если не он?
В дальнем углу фургона я заметил человека с разбитым лицом.
– Который час?
– спросил я.
– Какая разница?
– ответил он и в свою очередь спросил, не коммунист ли я.
– Нет.
– Выходит, еврей?
– Умница, сообразил! А кто ты?
– Был журналистом, - смахнув с лица кровь, сказал он.
– И вот – современная цивилизация….Что случилось с моей профессией – не понимаю. Жить можно в любых условиях, но ведь не любой ценой…
"А фердишер коп, - пробормотал Цибильски, - Эр вил ништ фарштейн".**
– Господи, помилуй!
– вздохнул Копеловски.
Цибильски коснулся плеча Копеловского и пояснил:
– Случаются времена, когда Бог распределением милостей не занимается.
Журналист сморщил лицо.
– Вот так всегда, люди доставляют друг другу зло сами, а прощения ждут от Господа Бога.
Генрих Хуперт взвинтился:
– Бог! Может, Он с гестапо заодно?
– Война…- с отчаянием в голосе произнёс Колман.
– Зачем эта напасть?
Цибульски процитировал Филиппо Маринетти: "Война – это гигиена мира".
Колман спросил:
– Этот Филиппо врач, что ли?
* Кн. Екклесиаста гл.4:1
**(идиш) Лошадиная голова. Он не хочет понять.
– Нет, - хмыкнул Цибильски, - просто итальянский негодяй.
Копеловски всплакнул.
– Плачь, Копеловски, плачь, - утешал я.
– В древности врачи предписывали депрессивным больным лечение слезами. Мир познаётся не умом, а нутром.
Прижимая к груди младенца Франца, Георг Колман угрюмо произнёс: "И увидел я всякие угнетения, какие делаются под солнцем… А утешителя нет…В руке угнетающих – сила, а у угнетённых утешителя нет"*.
Фургон остановился.
"Хераус!" - сказали нам, и мы вышли наружу.
Перед нами стоял товарный вагон.
Дверь хрипло распахнулись.
"Херайн!!" - сказали нам, и мы вошли в тесную клетку. Нас обдало нежилым воздухом. Я подумал: "Что для нацистов какие-то восемь австрийских евреев, когда речь идёт об истреблении целого народа?"
Журналисту велели остаться в фургоне.
– Прощай!
– сказал я ему.
– Прощай!
– отозвался он. Его нос всё ещё кровоточил.
От охранников концентрационного лагеря Биркенау мы узнали, что журналист был сербским коммунистом, и его просто расстреляли.
Во время одного из утренних построений староста барака подошёл ко мне и спросил:
– Кто такой ты, знаешь?
Мне было известно, что у меня диплом доктора философии.
Глаза старосты налились кровью.
– Ошибаешься, - ласково заметил он.
– Еврей – это ничто, а здесь ты просто ничто с дипломом.
– Любопытно, из какого материала сделан этот тип?
Цибильски набрал в лёгкие воздух.
– Могу сказать!
– Правда?
– Сказать?
Георг поморщился.
– Не надо.
Я понял, что отныне мы ничто, nihil, что придётся дышать воздухом, который пахнет смертью.
Биркенау…
В бараке стоял сизый угрюмый свет, было холодно и сыро. Пространство оказалось жёстким, время – загадочным. Кое-какое тепло для тела давали нам рваные, где-то случайно подобранные лоскуты материи – мы их пристраивали то к плечам, то между лопаток. Мы себе сами…Мы сами себе…
Голодно. Голодно-голодно.
Холодно. Холодно-холодно.
Жизнь при отсутствии жизни.
Разумеется, мы всегда знали, что полного для всех равенства, полной для всех справедливости жизнь не предполагает, ибо люди от природы друг от друга разнятся: одни – трудолюбивы, другие – ленивы, одни – правдивы, другие – лживы, кто-то – активен, кто-то – апатичен… Одним словом, никто из нас не
*Кн. Екклесиаста, гл.4:1
мечтал прожить в обществе идеальном, однако никто не ожидал, что может наступить такое время, когда неописуемая дикость может взять верх над притягательностью жизни, принять такие уродливые формы. Мы очень быстро пришли к выводу, что Создатель, дав каждому овощу и фрукту свою кожуру, каждому яйцу – свою скорлупу, каждой клетке – свою келью, тем не менее забыл подумать о человеке в Биркенау. Иногда, вспоминая слова Жюля Ринара о том, что смерть хороша уже тем, что освобождает от страха смерти, я был настроен просить Создателя лишить меня жизни, но губы меня не слушались, а мозг твердил: "Разве жизнь дарящий станет её забирать?.."
Загадочное, прочно укрепившееся безумие оказалось –
неподалёку от нас,
возле нас,
в нас.
Истощённые голодом и непосильным трудом, мы, доходяги, осознавали, что единственным для нас шансом не превратиться в животных, могла бы стать попытка хоть в какой-то мере сохранить в себе оставшиеся крохи терпения и воли. Но для попыток нужны хоть какие-то силы. При общении друг с другом мы обходились языком движения бровей, глаз, носа, и только Цибильски был не прочь выступить с какими-то язвительными репликами или целыми монологами, которые он сам называл спасительными клизмами в пользу тех, кто страдает запором непонимания. Порой, пытаясь объяснить себе, отчего люди так разительно отличаются друг от друга, я приходил к мысли, что, видимо, оттого, что произошли от разных особей обезьян.
Мы продолжали жить этой жизнью, ибо другой у нас не было, и если не так давно нас терзала мысль, почему такое случилось, что прежнюю жизнь у нас отняли, то теперь ответ был каждому ясен – нас достаточно выразительно выдавали торопливо-стыдливые взгляды, которыми мы друг с другом обменивались. "Прозевали, прошляпили, запутались в ногах у Дьявола…" - молчали эти покаянные взгляды.
По ночам на нарах перекатывались вздохи –
тяжёлые,
сдавленные,
обречённые.
Проливалась слеза.