После того как ты ушел
Шрифт:
– Смотри, куда прешь, дура чертова!
Каблуки моих туфель стучат по брусчатке Грей-стрит. Я отчетливо слышу этот звук, он заглушает прочий шум, и я тону в размеренном ритме. Час пик продолжает бурлить вокруг меня, вот только кто-то отключил звук. Мастеровой, сидящий в белом фургоне, роняет: «Отличные ножки!»
Раньше я бы непременно улыбнулась. Разве можно устоять перед комплиментом? Но теперь перед моим внутренним взором вдруг снова всплывает записка Джастина; сердце и ноги останавливаются. Я совершил ужасную ошибку. Так больше не может продолжаться; нужно прекратить это ради всех нас. Прости меня.
Мимо
Очевидно, в этом уравнении имеется еще одно неизвестное.
Глава вторая
– Реализм – коварное слово. Художник задает дискурс, а мы должны наполнить картину содержанием.
Молодой журналист что-то поспешно черкает в блокноте. Давая интервью, я всегда опасаюсь наткнуться на кого-то, кто знает больше меня, хотя подобное едва ли возможно. Обычно все журналисты одинаковы: молодые, впечатлительные и неподготовленные, получившие задание осветить большую выставку, первую в истории района; в сущности же, им нужно разместить лишь несколько слов на странице к двум часам пополудни.
– Здесь представлены работы двух классиков американской живописи середины двадцатого века. Эндрю Уайета, который прославился изображением провинциального быта и окружающей природы, сумев обнажить в ней невысказанные чувства простых людей. И Эдварда Хоппера, обладавшего поразительной способностью демонстрировать монументальную драму людей, не занятых созданием чего-либо выдающегося или хотя бы достойного внимания.
Журналист делает паузу, кивает и вновь принимается что-то записывать. Вопросов нет, и я продолжаю:
– Глядя на работы Уайета, мы испытываем сладостную горечь от знакомства с вещами, исчезнувшими безвозвратно. У зрителя часто возникает ощущение, будто с течением времени мы утратили нечто важное; мне кажется, что прошлое было чуточку лучше настоящего. – Собственные слова заставляют меня на миг задуматься. Журналист внимательно смотрит на меня, ожидая продолжения. – Вот почему выставку «Настроение и память» следует считать необычной, потрясающей. Она дает нам возможность проникнуться загадочным уединением и созерцательностью, изображенными на картинах.
Интересно, журналист хоть что-нибудь понял? Мы говорим с ним уже двадцать минут, но я не уверена, что он уразумел хотя бы половину сказанного. Лучше бы я написала статью вместо него. Джастин называет меня перестраховщицей.
Я всегда думала, что есть нечто волшебное в легкости, с которой искусство вдохновляет окружающий мир двигаться дальше, в увлеченной безмятежности, которая и позволяет нам уловить биение времени. Глядя на впечатляющую, повергающую в трепет картину, вы буквально забываете об остальном; вы подсознательно освобождаете место у себя в голове для небытия, доставляющего удовольствие.
Изучать искусство я начала почти случайно – мне нужно было получить ученую степень. При этом я не испытывала склонности к чему-либо конкретному, а этот курс показался мне чуточку менее скучным, чем большинство остальных. Подав заявление, я с удивлением обнаружила, что меня приняли. А в эту галерею я попала благодаря нескольким не связанным между собой событиям. Мне повезло, поскольку я поняла,
– Какая из картин производит на вас наиболее сильное впечатление? – ни с того ни с сего спрашивает журналист.
В тот же миг мой телефон издает короткое «ту-ту» – пришло текстовое сообщение.
Жилка у меня на шее начинает биться чаще, словно пойманная в клетку птица. Телефон лежит слишком далеко от меня, на рабочем столе, и я не могу увидеть экран. Тем не менее я напрягаю зрение… но все напрасно.
– «Мир Кристины» Уайета, – отвечаю я. – Мистико-чувствительный портрет девушки-инвалида в розовом платье. Кристина в поле; она едва ли не ползком пробирается к дому, стоящему вдалеке. – Я придвигаю журналисту по столу брошюру, на обложке которой изображена картина. Телефон вновь издает двойной короткий зуммер, привлекая к себе мое внимание. – Полотно состоит из трех частей: земля, девушка, фермерский дом. Тем не менее в нем живет какая-то чудовищная трагедия или невероятно сильное желание, которое хочется разгадать зрителю. И мне в том числе. Кажется, что нужно узнать кое-что о другом человеке, дабы лучше понять себя.
Журналист улыбается. Однако я вижу на его лице отсутствующее выражение человека, потерявшего интерес к предмету беседы. Он больше ничего не записывает. Интервью заканчивается ровно через полчаса, которые я для него выделила.
Журналист еще не успевает выйти за дверь, как я бросаюсь к телефону.
Но оказывается, что это – всего лишь счет от моего мобильного оператора и уведомление о том, что у меня есть еще сотня бесплатных текстовых сообщений в следующем месяце.
Дождь барабанит по стеклам «Траттории Леонардо». Я сижу напротив своей подруги Салли за маленьким столиком; из окна виден Королевский театр. Три или четыре седовласых официанта-итальянца бойко обслуживают зал, разнося гигантские пиццы, тарелки с макаронами и полные бокалы домашнего вина – ленч, пользующийся популярностью. Мне всегда было интересно, почему итальянцы выбрали Ньюкасл для того, чтобы открыть здесь свои ресторанчики. Ведь в Англии наверняка имеются края потеплее, которые напоминали бы им о родине. Наш столик обслуживает молоденькая местная девица с пышными формами; с ее лица не сходит озабоченное выражение.
Несмотря на недавнюю решимость не говорить никому ни слова о случившемся, едва увидев свою подругу, я поняла, что больше молчать не в силах.
Не думаю, что во время моего рассказа Салли хотя бы раз пошевелилась. По-моему, она даже забыла, как дышать. Но вдруг она приоткрывает рот. Я ловлю на себе взгляд в упор глядящих на меня изумительных зеленых глаз, окруженных морем веснушек, и невольно понимаю, что очарована ее реакцией.
– Ты, наверное, шутишь, – говорит Салли, вновь обретя дар речи. – Боже ты мой! Вот ублюдок! Элис… – Она закрывает рот и нос ладонями и приглушенно охает.