«Посмотрим, кто кого переупрямит…»
Шрифт:
Потом подошли каникулы, а я, упав около института (зимой Псковские дороги становились сверхскользкими), сломала руку, и наши встречи прекратились сами собой.
И только через много лет, потрясенная глубиной, трагизмом и поразительным стилем “Воспоминаний” и когда я уже по-настоящему “влюбилась” в поэзию О. М. и знала многие его стихи наизусть, я поняла, как легковесна была моя реакция и как много я потеряла, не постаравшись закрепить знакомство, подаренное мне судьбой.
14 августа 2014 г.
“Теперь мы соседи. Установим дружбу…”: письма Н. Я. Мандельштам З. Г. Минц и Ю. М. Лотману (1962–1966) [424] (Публикация, подготовка текста и комментарии М. Лотмана)
В эпистолярном наследии Н. Я. Мандельштам письма к моим родителям, Заре Григорьевне Минц и Юрию Михайловичу Лотману, занимают скромное место. Переписка продолжалась около семи лет; известно о девяти письмах Н. Я., восемь из которых публикуются ниже [425] . В центре переписки находятся два сюжета: возможность публикации материалов
424
Публикатор благодарит Г. Г. Суперфина, Р. Д. Тименчика, Т. М. Шаховскую и П. Нерлера за помощь в подготовке публикации.
425
Публикуются письма, находящиеся в Отделе рукописей и редких книг Научной библиотеки Тартуского университета (F. 135. S. 868). Местонахождение последнего письма, датируемого 1968 г., публикатору неизвестно.
Публикации мемуаров и архивных материалов для тартуских изданий (сначала “Трудов по русской и славянской филологии”, затем “Блоковских сборников” и “Трудов по знаковым системам”) имели принципиальное значение. С одной стороны, тартуская кафедра русской литературы считала своей миссией возвращение в научный обиход имен, вымаранных в годы репрессий (ср. публикации о. Павла Флоренского, О. М. Фрейденберг, Б. И. Ярхо и др.); с другой стороны, свидетельства мемуаристов позволяли вносить живые черты в застывшие хрестоматийные образы (воспоминания о Маяковском, Блоке, Горьком и др.). Разумеется, всё это происходило в условиях жесткого цензурного надзора (впрочем, до 1968 года он в Эстонии был несколько либеральнее общесоюзного). Позволю себе небольшое отступление. Сейчас трудно себе представить, что даже такие имена, как Блок, Белый и Брюсов, находились на грани допустимости, в то время как Мережковский, Гумилев или О. М. были за этой гранью. Родителями была разработана pro domo sua многоступенчатая стратегия “протаскивания в печать” неугодных имен. Соответствующие методы имели полушутливые названия: 1) “горящий сарай”: автор находился в кругу реакционеров, но мы его оттуда выводим; 2) “козел отпущения”: да, автор реакцио нер, но не такой, как NN (скажем, Блок – декадент, но не такой, как Мережковский); 3) метод “козла отпущения” мог быть усилен, и тогда он превращался в метод “дохлой собаки”; уже не помню, как он точно формулировался, но идея заключалась в том, что в то время как дохлую собаку все пинают ногами, автора мы осторожно отводим в сторонку (при этом наш автор мог к дохлой собаке вообще не иметь никакого отношения); 4) наконец, самое отчаянное: “семеро наверх – не азартная игра” [426] : если не работают приведенные методики, то можно попытаться доказать, что реакционная доктрина вовсе не реакционна. Всё это сейчас кажется скорее забавным, но тогда дело шло о неравной – едва ли не безнадежной – борьбе, на которую тратилось много сил и нервов.
426
Имеется в виду рассказ М. Твена “Наука или удача”; в современном переводе азартная игра названа просто “семеркой”, в то время как в оригинале она называется “seven-up”.
Следует подчеркнуть, что в борьбе с беспамятством имелся в виду не только советский опыт уничтожения культурного наследия. Юрий Лотман считал то, что он называл “противостоянием энтропии”, универсальной и одной из важнейших задач культуры. В 1960-е годы (до 1968 года, когда Чехословакия оттеснила прочие сюжеты) родители с особой тревогой следили за событиями в Китае, где “культурная революция” трагически затронула семью одной из их учениц. Китайские процессы очевидным образом резонировали с событиями отечественной истории 1920–1950-х годов, служили грозным напоминанием о долге сохранения памяти.
З. М. старалась не только публиковать уже ранее написанные мемуары, но и активно стимулировала их создание. С соответствующими призывами она обращалась к целому ряду участников культурной жизни первой половины века, нередко помогая им в создании текста и подготовке его к печати. Причем дело не ограничивалось участниками художественной жизни или профессиональными гуманитариями. Так, были напечатаны воспоминания выдающегося исследователя Дальнего Востока и Севера Михаила Алексеевича Сергеева, который в 1926–1929 годах руководил издательством “Прибой”. М. А. Сергеев, большевик с 1918 года, был успешным советским ученым и функционером от науки. Вместе с тем это был человек высочайшей культуры, один из последних представителей дореволюционной демократической интеллигенции. Его воспоминания вылились в конце концов в десятистраничный текст [427] , но этому предшествовали почти два года переговоров и обсуждений.
427
Сергеев М. А. Об одном замысле А. М. Горького: (Воспоминания) // Труды по русской и славянской филологии. VIII: Литературоведение. Тарту, 1965. С. 201–210. (Учен. зап. Тартуского гос. ун-та. Вып. 167).
Также не имела прямого отношения к художественной культуре и Тамара Павловна Милютина, активистка Русского студенческого христианского движения (РСХД) в довоенной Эстонии. Если М. А. Сергеев отправился на восток выполнять поставленные перед ним правительством административные и научные задачи, то Т. П. Милютина дважды отправлялась в Сибирь в арестантском вагоне. З. Г. Минц, как видно из ее письма Т. П. Милютиной от 8 ноября 1967 года, настаивала на том, чтобы Милютина записала
“<Р>искую обратиться к Вам с просьбой: не могли ли бы Вы написать для наших «Ученых записок» воспоминания. Мне кажется, что если, вообще, слово «долг» – реальность, а не «звук пустой», то одна из основных задач каждого культурного человека – не дать погибнуть той части истории, которая известна ему, и только ему. История – это люди, которые ведь жили для чего-то, а не просто были марионетками в чьих-то руках. Достаточно вынужденной анонимности миллиардов людей, живущих вне культуры, или невольной – по тем или иным причинам – анонимности того, что нам неизвестно. Но культура тем и отличается от «китаизма», что не должна бессмысленно исчезать ни одна сознательная жизнь…” [428]
428
URL: http://www.ruthenia.ru/reprint/blok_xii/miljutina.pdf.
Очевидно, что слово “китаизм” обозначает здесь не китайскую культуру, а борьбу с ней, торжество анонимной энтропии над личностным началом с его памятью и персональной ответственностью. Сотрудничество с Т. П. Милютиной продолжалось до самой смерти матери. В тартуских “Ученых записках” первый фрагмент воспоминаний Милютиной был опубликован лишь в годы перестройки [429] : после восстановления независимости Эстонии вышла ее книга [430] , а также ряд отдельных более мелких публикаций.
429
Милютина Т. П. Юрий Галь (Из воспоминаний. Люди моей жизни. Сыновьям) // Блоковский сборник. ХI / Учен. зап. Тартуского гос. ун-та; Тарту, 1990. Вып. 917. С. 126. О Ю. Гале см. также статью: Минц З. Г. О Т. П. Милютиной, ее воспоминаниях и о поэте Юрии Гале // Там же. С. 113–120.
430
Милютина Т. П. Люди моей жизни. Тарту: Крипта, 1997.
Надо сказать, что далеко не всегда призывы к письменной фиксации своих воспоминаний находили сочувственный отзыв. Некоторые – особенно из числа репрессированных – не хотели вспоминать свой опыт, не говоря уже о том, чтобы его записать для публикации: в 1960-е и даже в 1970-е годы люди еще просто боялись. Причины отказа были разные: не только идеологические, но и, скажем, сексуальные (под особым, хотя и негласным, запретом была тема гомосексуализма – столь важная для культуры Серебряного века). Рита Райт-Ковалева, замечательная рассказчица, не хотела записывать свои наиболее интересные и красочные истории. Опубликованные воспоминания – лишь бледная тень ее устных рассказов [431] . Также отказалась от публикации воспоминаний Л. Я. Гинзбург. В. М. Жирмунский рассказывал у нас в гостях (он был оппонентом на защите П. А. Руднева весной 1969 года) о своих встречах с Блоком. На вопрос матери, как ему удалось сблизиться с не любившим евреев Блоком, Жирмунский ответил, что это произошло едва ли не сразу. Он сказал Блоку, что по его убеждению стихи о Прекрасной даме не являются плодом поэтической фантазии, а свидетельствуют о реальном опыте. Настороженный Блок просветлел: “Как вы узнали?” – “У меня было то же самое”, – ответил Жирмунский. На просьбу матери записать это, хотя бы и не для публикации, ответил категорически, что об этом не может быть и речи.
431
Райт P. “Все лучшие воспоминанья…” (Отрывки из книги) / Публ. и вступ. ст. (К воспоминаниям Р. Райт) 3. Г. Минц // Труды по русской и славянской филологии. Т. IX. Литературоведение (Учен. зап. Тарт. ун-та. Вып. 184). Тарту, 1966. С. 262–287.
Сказанное хотя бы отчасти проясняет тот фон, на который ложится сделанное Н. Я. предложение опубликовать в Тарту свои воспоминания.
Поскольку мне неизвестна судьба ответных писем от моих родителей и я не помню каких-либо обсуждений, связанных с этой перепиской, то ограничусь лишь несколькими замечаниями, касающимися отношения в семье к творчеству О. М. и Н. Я.
Для родителей О. М. не был в 1960-е годы особенно значимым автором. Его творчество знали – в библиотеке матери хранился “Камень” 1913 года с автографом О. М. – дарственной надписью Вячеславу Иванову, были самиздатские машинописные копии “Воронежских тетрадей” (плохого во всех отношениях качества) и “Четвертой прозы”, но О. М. особенно не выделяли из числа поэтов Серебряного века. Отец вообще за редкими исключениями не очень высоко ставил поэзию XX века и даже Блока скорее терпел в угоду матери. Исключения же были следующие. Первое и главное – Цветаева; она вообще шла вне категорий “люблю – не люблю”, затем – Пастернак и Ахматова, которых он очень любил, но отмечал слабые, по его мнению, места и целые стихотворения. Не любил символистов и Гумилева (делая оговорку, касающуюся “Заблудившегося трамвая”), причем, скажем, из Брюсова и Гумилева – увлечения своей молодости – знал большие куски наизусть [432] . Что касается О. М., то, невысоко оценивая его поэзию 1910–1920-х годов (она была, на его взгляд, слишком литературна), находил много сильных вещей в творчестве 1930-х именно потому, что в этих стихах О. М. говорит как власть имущий. Впрочем, и здесь не без оговорок. Так, отцу безусловно нравилось четверостишие:
432
В библиотеке матери было несколько сборников Гумилева, в том числе “Жемчуга” (Берлин: Мысль, 1921), где на шмуцтитуле было выведено курсивом: “Посвящается моему учителю Варепию (так!) Брюсову”. Отец как-то заметил, что это точная характеристика как ученика, так и учителя.