«Посмотрим, кто кого переупрямит…»
Шрифт:
Но он, отдавая должное силе звучания и заявленной гражданской позиции, не одобрял дань риторике; в поэтизации нищеты ему слышалась фальшивая нота и литературная поза; он противопоставлял это подлинности поэзии Кузмина (“Переселенцы”):
Как ваши руки, Молли, погрубели,Как выветрилась ваша красота!А ждете вы четвертого ребенка…Те трое – рахитичны, малокровны,Обречены костями осушатьК житью неприспособленную местность.Любимыми же его строчками О. М. был отрывок из уничтоженных стихов:
Я больше не ребенок!Ты, могила,Не смейСовсем другим было отношение Ю. М. Лотмана к “Четвертой прозе”, которую он считал не только выдающимся человеческим документом, но и одним из высших достижений русской прозы XX века.
Первым заболел Мандельштамом в семье я и отчасти заразил им родителей, особенно мать, которая даже посвятила О. М. небольшую заметку [433] , высоко оцененную, в частности, К. Ф. Тара новским. Но это всё происходило несколько позже – в середине 1970-х годов.
Что касается творчества самой Н. Я., то здесь, насколько я помню, были разногласия. Я считал “Воспоминания” (читанные в самиздате) выдающимся произведением и ценнейшим источником сведений о жизни и поэтике О. М. С некоторыми оговорками продолжаю придерживаться этого мнения и сейчас. Мать не разделяла моих восторгов, но полагала, что судьба и миссия Н. Я. служат оправданием ее резких и зачастую несправедливых оценок. Менее снисходителен был отец, который считал, что столь явная идеологизированность и субъективность оценок ставят под сомнение достоверность сообщаемых сведений. Он говорил, что если уж сводить счеты, то нужно делать это так, как в “Четвертой прозе”. Возможно, хотя и не берусь утверждать определенно, в этих оценках сказался и опыт переписки с Н. Я. В любом случае родителям – особенно отцу – не нравился “прокурорский тон” Н. Я., ее уверенность в собственной непогрешимости и безапелляционные оценки. Н. Я., по его мнению, была сама в значительно большей степени продуктом сталинской эпохи, чем ей хотелось бы себе в этом признаваться [434] . Мне кажется, что этот же упрек был бы адресован и ее письмам, но, повторю, я не помню, чтобы в семье они обсуждались.
433
Минц З. Г. “Военные астры” // Вторичные моделирующие системы. Тарту, 1979. С. 106–110.
434
Хочу подчеркнуть, что всё это были разговоры в семейном кругу, Ю. Л. никогда бы не позволил себе суждений, которые могли бы хоть как-то повредить Н. Я. А что касается сталинизма, то он и по отношению к себе не испытывал иллюзий, считая в этом смысле самым честным заявление А. Вознесенского: “Не надо околичностей. / Не надо чушь молоть. / Мы – дети культа личности, / Мы кровь его и плоть” (цитировал он это по памяти, с ошибкой: вместо “чушь” – “вздор”).
И последнее, что я хочу сказать в связи с этими письмами. Н. Я. не только вдова О. М. и сама одаренный автор, но и квалифицированный филолог. Дело не только в том, что она обладала ученой степенью в области германского языкознания. Н. Я. была знатоком русской и европейских литератур и профессионально судила о них. По письмам и воспоминаниям вырисовывается вполне определенная система ее литературоведческих представлений. Это компаративизм XIX века, если и модернизированный, то лишь в марксистском духе: явления литературы должно рассматривать в их историческом становлении при условии примата идейности (притом что ее собственная идейность была враждебна марксизму). История литературы выстраивается как история идей. Н. Я. высоко ценила религиозную философию Владимира Соловьева, но не обратила внимания на выросшую из нее эстетическую систему русского символизма. Будучи лично знакомой со многими формалистами, она пренебрежительно отмахнулась от их идей. Не заме тила она и М. М. Бахтина, хотя можно показать, что его диалогическая философия в ряде отношений оказывается близкой поэтике и системе взглядов О. М.
Самое же трагическое заключается в том, что, посвятив значительную часть жизни спасению и сохранению мандельштамовского наследия, она саму эту поэзию плохо чувствовала. Говоря о поэзии О. М., она концентрирует внимание на внешних обстоятельствах – преимущественно бытового характера, – сопутствующих созданию того или иного текста, и эти сведения обладают исключительной ценностью. По ее собственному признанию, “сравнительно легко говорить о поэте, но до чего трудно говорить о стихах…” (письмо № 5). Когда речь всё же заходит о самих текстах, то ее интересует лишь то, что может быть грубо обозначено как их содержание (“о чем это?”), если же его не удается однозначно установить, то она считает, что дело идет о плохих стихах. Так, она называет В. Соловьева “огромным мыслителем”, стихи которого слабы и искажают “большую линию этого человека”. Дело в том, что: “Стихи <Соловьева>настолько отвлеченные (чего нельзя сказать о философии), что им можно приписать что угодно” (№ 3).
При этом истинная поэзия для нее непознаваема. Анализу может быть подвергнута только слабая поэзия, например, поэзия символистов: “Анализ, как литературоведческий метод, вещь весьма односторонняя. Для Блока он отчасти применим, потому что огромное количество вещей построено у него рационалистически. Как и у всех символистов, впрочем” (№ 3) [435] .
Кажется, что она прилагает особые усилия, чтобы уберечь от анализа поэзию О. М. Следует отметить, что воззрения самого О. М. на поэзию были принципиально иными. То, что Н. Я. плохо чувствует поэзию вообще и поэзию О. М. в частности, отмечали
435
Не вдаваясь в обсуждение вопроса о том, насколько рационалистична поэзия символистов, отметим наивность эпистемологической установки, согласно которой рациональному объяснению подлежит лишь то, что рационально сконструировано.
436
Письма Максимову. С. 299.
Я не знаю, что отвечали З. М. и Ю. Л. на возражения против самой возможности анализа и познания поэзии (письма № 3 и 5), возможно, что не отвечали вообще. В это время им приходилось защищаться от нападок значительно более могущественных борцов с сальеризмом (т. е. со стремлением поверить алгеброй гармонию), Ю. Л. называл их моцартианцами, иногда добавляя: “в штатском”.
Неприятие Н. Я. новых подходов в литературоведении резко диссонирует с позицией О. М., чутко улавливавшим новаторские филологические (и не только) идеи; более того, его собственная система взглядов значительно опережала свое время и, вероятно, еще послужит источником вдохновения для новых концепций [437] .
437
Ср.: Золян С., Лотман М. Исследования в области семантической поэтики акмеизма. Таллинн, 2012 (особенно с. 52 и далее).
Н. Я. Мандельштам – З. Г. Минц 6 сентября <1962 г., Таруса>
Уважаемая Зара Григорьевна!
Я получила письмо от Дмитрия Евгеньевича [438] о том, что Ваша кафедра хотела бы дать публикацию о том, как работал О. Э. Мандельштам, и, может быть, поработать над его библиографией [439] .
Всему этому я была бы очень рада, но вопрос в том, когда вам нужен материал. Сейчас я послала документы в Псковский пединститут и жду их ответа. Поэтому мне трудно сосредоточиться и быстро подобрать для вас материал. Во всяком случае это вопрос 2–3 недель; если я останусь в Тарусе, то можно будет сделать всё поскорее. Может, вам нужно спешить к определенному сроку? Дайте мне, пожалуйста, знать, как обстоят у вас дела. Зная, как издаются “Уч<еные> Зап<иски>», я думаю, что вообще действуют астрономические сроки, но ведь может быть стечение обстоятельств, когда это не так.
438
Максимов Дмитрий Евгеньевич (1904–1987) – литературовед, поэт (псевд. Иван Игнатов, Игнатий Карамов), видный специалист по творчеству Лермонтова и Блока, научный руководитель и близкий друг З. Г. Минц.
439
Издания кафедры русской литературы Тартуского ГУ (и “Труды по русской и славянской филологии”, и “Блоковские сборники”) активно публиковали архивные материалы и материалы мемуарного характера. Последние имели для З. Г. Минц принципиальное значение, поскольку позволяли хотя бы частично компенсировать образовавшийся разрыв в культурной памяти. С предложениями писания и публикации воспоминаний она обращалась ко многим еще живым участникам культурной жизни начала века и 1920-х гг. Через Д. Е. Максимова она обратилась с соответствующей просьбой и к Н. Я.
Так как неизвестно, где я буду, лучше всего написать на адрес: Москва, Лаврушинский пер., 17, кв. 47. Василисе Георгиевне Шкловской, для Надежды Яковлевны Мандельштам. Оттуда мне перешлют. Н. Мандельштам.
Н. Я. Мандельштам – З. Г. Минц <конец сентября 1962 г., Псков>
Ваше письмо, Зара Григорьевна, я получила, но не ответила сразу, потому что в эти дни переезжала в Псков. Да и спеха-то большого не было: раньше 10–15 октября я бы всё равно не могла отправить вам материал, а это было бы поздно. И в других отношениях разумнее, мне кажется, отложить публикацию до следующего сборника. Причина:
1) У вас уже есть достаточно материала.
2) Мои записки почти целиком построены на стихах последнего периода (30–37 гг.) [440] , а они еще не напечатаны. Если выйдет книга [441] , кое-что из этих стихов будет опубликовано; в этом смысле ваше выступление как бы легализуется. 3) До выхода книги вообще лучше не шуметь. 4) Отложив на следующий сборник, мы сможем с Вами встретиться и договориться конкретнее о том, что дам я и что сделает кафедра.
440
Имеются в виду “Воспоминания” Н. Я., работу над которыми она начала еще в Тарусе в 1961 г.
441
Имеется в виду том избранных стихотворений О. М. в Большой серии “Библиотеки поэта” – проект, осуществившийся только в 1973 г. (Л.: Советский писатель).