Постижение Петербурга. В чем смысл и предназначение Северной столицы
Шрифт:
Да, почти все социально-философские концепции приходили в Россию из Европы. Но если там они обычно оставались уделом лишь избранной кучки студентов, учёных или фанатиков, а потом благополучно умирали, то здесь превращались в символ веры и обретали силу политической идеологии. Некоторые более поздние западные исследователи объясняли столь неожиданный эффект тем, что Россия в те поры не имела собственных мыслителей и, вообще, являлась чуть ли не интеллектуальной пустыней. В частности, такой вывод сделал Исайя Берлин в статье «Обязательства художника перед обществом»: «…отсталые в культурном плане регионы часто принимают новые идеи со страстным, порой некритическим энтузиазмом и вкладывают в них такие эмоции, такую надежду и веру, что в своём обновлённом, концентрированном, упрощённом до примитива варианте идеи эти становятся гораздо величественнее, чем раньше на своей родине, где их со всех сторон толкали и теснили другие доктрины
Нет, дело было в другом. Действительно, при всём обилии талантов Россия всегда испытывала острый дефицит мыслителей со своей собственной, качественно новой философской системой. Видимо, такова особенность отечественного творческого мышления. Оно движется не от философской идеи к образу, как это всегда было свойственно европейцам с их университетским образованием, которое восходит к античному миру, где философская мысль считалась вершиной творчества. Российские мыслители шли, наоборот, от образа к философской идее, в соответствии с византийской традицией, заложенной некогда на Руси авторами летописных повестей. Поэтому наша философия долгое время выливалась не в научные трактаты, а художественную литературу.
Нельзя забывать и о том, что мыслящая часть российского общества XIX века, в отличие от европейцев, жила в атмосфере жёсткого авторитаризма, иначе говоря — в духовно-интеллектуальной тюрьме. А в тюрьме, за неимением реальной действительности, живут воображением: тут подлинные проблемы заменяются фантазией и одно стихотворение, песня, коротенькое письмецо, принесённые с воли, воспринимаются как важнейшие события жизни. Неслучайно наряду с идеями фетишизировались в России XIX века и народ — «чистый, добрый, мудрый, страждущий под ярмом царизма и готовый моментально пробудиться к новой жизни, едва только откроется перед ним светлая дорога к свободе», и революция, которая сразу «установит всеобщее равенство, братство и счастье». С такой истовой страстью только некогда Пётр I фетишизировал создаваемое им государство.
Параллельные заметки. Интеллигенция была одержима не одними лишь философскими или революционными идеями. Являясь плотью от плоти как своего народа, так и того режима, в котором ей довелось родиться и вырасти, она к тому же нередко болела теми же мифами, что и всё российское общество. Вот всего один, но весьма характерный исторический штрих, иллюстрирующий это свойство. Павел Милюков, либерал и профессиональный историк, который написал немало критических строк об экспансионистской внешней политике Петра I, в реальной политике как лидер кадетской партии и сам оказался приверженцем того же российского империализма. Весной 1915-го, когда уже большинство думающей России явственно ощущало приближающееся крушение государства, Милюков упрямо продолжал заявлять прессе, что России необходимы проливы и Константинополь» [9. С. 137; 26. С. 105].
Во-вторых, это — максимализм в мыслях и действиях. Известный постулат «кто не с нами, тот против нас» задолго до большевиков укрепился именно в интеллигентской среде. Даже в кругах либерально-умеренной интеллигенции было принято делить всех на своих и чужих, без серединок. При этом малейшие отступления от принятого — хотя и неписаного — кодекса считались предательством, равнозначным измене в военном сражении. Тот же Исайя Берлин в статье «Рождение русской интеллигенции» с ироничным недоумением отмечал: «Докажи кто-нибудь, что Бальзак шпионил в пользу французского правительства, а Стендаль был замешан в биржевых махинациях, это известие, вероятно, опечалило бы их друзей, но вряд ли бросило бы тень на статус и дар самих художников. А вот среди русских авторов, будь они уличены в занятиях такого рода, вряд ли хоть один усомнился бы в том, что подобный поступок перечёркивает всю его писательскую деятельность» [3. С. 27]. Да что там финансовые махинации или шпионаж в интересах чужого государства — всего одна неосторожная фраза, подвергающая сомнению чистоту риз «простого народа», благотворную роль грядущей революции или необходимость социального направления в отечественной литературе, неминуемо губили реноме писателя, критика, историка, даже скромного интеллигента, далёкого от публичной деятельности!
Но опять-таки — суть не в самом факте явления, которое и без того достаточно известно,
Параллельные заметки. Обычно об этом стыдливо умалчивается, но не только российская власть, а также и сама интеллигенция всегда не терпела диссидентства. Любое публичное высказывание, противоречащее идеологии одного из интеллигентских сообществ, будь то славянофилы или западники, либералы или консерваторы, неминуемо влекло за собой изгнание из рядов. Вероотступнику не подавали руки, его всячески игнорировали и даже подвергали травле. В лучшем случае он мог перейти в другую корпорацию, в худшем — остаться абсолютным изгоем.
И опять-таки — интеллигентский максимализм имел глубокие народные корни. «Совершенно правы те, кто говорит о склонности русских к крайности во всём… — писал Дмитрий Лихачёв в статье «Об интеллигенции». — Это предпочтение крайностей во всём в сочетании с крайним же легковерием, которое вызывало и вызывает до сих пор появление в русской истории десятков самозванцев, привело и к победе большевиков. Большевики победили отчасти потому, что они (по представлениям толпы) хотели больших перемен, чем меньшевики, которые якобы предлагали их значительно меньше. Такого рода доводы, не отражённые в документах (газетах, листовках, лозунгах), я тем не менее запомнил совершенно отчётливо. Это было уже на моей памяти» [23. С. 209].
И, наконец, в-третьих, это — крайнее нетерпение в осуществлении задуманного. Какая бы идея ни овладевала умами тех или иных кругов интеллигенции позапрошлого столетия, почти всякий раз возникала целая когорта энтузиастов, которые тут же пытались осуществить эту идею на практике. Увлечение фурьеристским учением порождало создание трудовых коммун, надежды на скорую крестьянскую революцию — хождение в народ и распространение прокламаций, одержимость идеями индивидуального террора — охоту на высших государственных чиновников… Все эти усилия всякий раз заканчивались полнейшим провалом. Поселяне, не желая жить и работать коммунистическим стадом, разбегались, ломали инструменты и сжигали просторные фаланстеры-общежития, в которых им надлежало жить вместо родных тёмных и грязных изб. Разбрасываемые с превеликим трудом и опасностями прокламации крестьяне приспосабливали для бытовых нужд, а чаще передавали в руки полиции, причём вместе с самими агитаторами. На место убитых градоначальников, министров или самого царя заступали другие. И всё-таки каждая следующая идея находила новых, не менее многочисленных сторонников, страстно убеждённых в правоте своего дела и столь же страстно стремящихся поскорей воплотить мечту в реальность. Те, кто вслед за историком Николаем Костомаровым могли с гордостью сказать о себе: «Я считаю путём к достижению свободы научный труд и развитие гражданского долга.» [19. Т. 7. С. 80], чаще всего, к сожалению, составляли меньшинство отечественной интеллигенции.
Желание как можно скорее перейти от революционной теории к практике, чтобы уже завтра — и никак не позже! — «взошла заря народного счастья», тоже вполне объяснимо. Основную часть интеллигенции XIX века составляли дети провинциальных священнослужителей («поповские дети»), мелких чиновников, небогатых помещиков, торговцев средней руки, ремесленников. Иными словами — интеллектуалы в первом поколении, которые в короткий срок овладели культурой, но весьма поверхностно. Это были «интеллектуальные нувориши». Им казалось, что если они сумели — в считаные годы и своими собственными силами — выскочить из абсолютного бескультурья, нищеты и бесправия, то и весь народ может совершить такой же прыжок. Больше того, внутренний долг настоятельно требовал, чтобы именно они, молодая интеллигенция («если не мы, то кто же? помогли народу в этом великом преобразовании. По сути, экстремистское крыло интеллигенции (народовольцы-террористы, эсеры, большевики) боролись с той государственной властью, которую выстроил Пётр I, но сами при этом были плоть от плоти Петра, такого же нетерпеливого максималиста и экстремиста. Впрочем, всё же «чернышевских было куда меньше, чем пыпиных» [16. С. 329].